Насколько я помнил, Тереза не должна была чувствовать себя настолько хорошо, чтобы быть в состоянии готовить. Насколько я помнил, Кевин ждал друга и не собирался проводить вечер дома. В следующий момент я поднялся по лестнице на третий этаж и остановился, чтобы перевести дыхание. Лестница, оставшаяся за моей спиной, была освещена, а последний ее пролет над моей головой вырисовывался в темноте, и я не пытался включить свет. Опершись о стену и слушая, как глухо бьется в груди мое сердце, я размышлял о том, что я на грани совершения гибельной ошибки, но вместе с тем понимал, что никак не смогу избежать ее. Я не мог вернуться, я должен был идти.
Только я поставил ногу на первую ступеньку последнего марша лестницы, как услышал крик Терезы. Этот крик потряс меня. Я точно знал, что он означает, кровь хлынула мне в лицо, я бросился наверх и последние шаги сделал в тумане ярости и боли.
В следующие секунды я увидел все и вспомнил все: небрежно высокомерную беседу, произошедшую между Джеком и Корнелиусом в предыдущую среду, Терезу, пристально смотревшую на них, очарованную их богатым и привилегированным миром, Джека, заметившего ее и лениво просившего о свидании. Ярость поднялась во мне. Конечно же, Джек получит свое за то, что посмел соблазнить мою девушку. Я до сих пор был в его глазах нацистом, а евреи никогда не простят нацистов, никогда, никогда, никогда.
Я резко открыл дверь мансарды, включил свет и застыл как мертвый.
От кровати исходило беспокойное шевеление, но я не придал этому никакого значения, потому что увидел, где находятся картины. Холсты стояли аккуратно вдоль стены, как картины на уличной выставке, и даже незаконченная работа на мольберте не была прикрыта покрывалом.
Никто ничего не сказал, кровать оставалась в тени, в углу позади меня и потому, что я знал, что там найду, я не испытывал никакого любопытства, только инстинктивное желание отсрочить боль от финальной очной ставки. Картины дали нужный мне предлог и, словно загипнотизированный, я придвинулся к полотнам.
Я видел аккуратные, яркие и завораживающе подробные картины жизни небольших американских городов, маленькие белые дома, ряды зданий и угловой бар, а на заднем плане, тем где были горы, на холме белел маленький костел. Каждая деталь была выписана с утонченным, изысканным вниманием, и я понял, какая острая тоска сквозила в этой манере изображения воссозданного прошлого, у меня пересохло горло, потому что я увидел, что Тереза достигла в своем искусстве невозможного. Она могла свободно переходить из одного мира в другой. Зеркало не представляло для нее преграды. Передав на полотне сущность своего прошлого, она нашла в нем корни настоящего, разрешив тем самым вечную американскую дилемму, которую мне не удалось решить.
— Он никогда не поймет, — сказал я ей, — никогда.
Ответа не последовало. Я медленно повернулся лицом и был шокирован открывшейся мне картиной. Она была ужаснее, нежели я ожидал. Мужчина рядом с Терезой был не Джек. Это был Корнелиус.
Тереза была сильно напугана. Ее пальцы зажали простыню, прикрывая грудь, как будто она забыла, что я привык к ее наготе, а в ее широко раскрытых темных глазах застыл ужас. Она попыталась что-то сказать, но не нашла слов, точно передающих ощущения.
Я продолжал смотреть на нее, когда она мягко соскользнула с кровати, завернувшись в простыню, и стала собирать его одежду с пола. Это была обычная одежда богатого светского человека: белые брюки, спокойного тона рубашка, открывающая шею, легкие кожаные мокасины и вельветовый пиджак. Он выглядел таким молодым, но молодым и сильным, а не молодым и ранимым. Его губы были крепко сжаты, красивые глаза потуплены, движения быстры и сдержанны. Одеваясь, он повернулся к ней спиной, чтобы посмотреть на меня, но я ничего не чувствовал — ни ярости, ни боли, ни гнева. Я был в шоке. Я просто онемел и пристально смотрел, как он подошел вплотную ко мне и сказал в своем обычном фамильярно-жестком тоне:
— Я был не прав. Прошу прощения.
— Забирай ее, — сказал я потрясенно. — Она твоя, ублюдок.
И прежде, чем что-либо еще сказать, я оставил их и, спотыкаясь, вышел из дома.
Шел дождь. Я дошел до конца квартала и остановился, не будучи в состоянии понять, где я. Такси нигде не было. Виллидж сверкал множеством ярких огней и освещенных окон, делая заметными фигуры людей, пытающихся скрыться от дождя. Позже я понял, что очутился на Восьмой улице западнее Пятой авеню, поскольку не помнил, чтобы шел на восток от дома Кевина. Ко мне стала приставать проститутка, но я был не в состоянии понять, чего она от меня хочет. Где-то поблизости из открытого окна лилась песня Фрэнка Синатры.
Позже я сообразил, что нахожусь в поезде метро, головокружительно несущемся в центр города, на площади Геральда я поднялся на поверхность, поскольку понял, что иначе мне станет совсем плохо. Меня стошнило в сточную канаву, я проковылял несколько метров, и меня опять вывернуло. Люди смотрели на меня как на бродягу из ночлежки на Бауэри, но вскоре другая проститутка стала приставать ко мне, и я перешел дорогу, чтобы отвязаться от нее. Стоя и поеживаясь среди светящихся городских огней, я чувствовал себя частью отвратительного полотна, где ад на земле закован в цемент и отгорожен лишь дверями с надписью НЕТ ВХОДА.
Мне как-то удалось поймать такси.
— Парк-авеню... — Я не мог ясно говорить, во рту стоял привкус рвоты. Машина мчалась по Тридцать четвертой улице, я всматривался в мелькание окружающего мира за окном, как бы ища хоть проблеск живой природы, но все, что я видел — это блеск громадины Эмпайр Стейтс Билдинг и струящийся от него искусственный свет, рассекавший мрак ночи.
Расплатившись с таксистом около своего дома, я вышел из машины и буквально наощупь нашел дорогу в вестибюль.
— Сэм, это ты, наконец-то!
Это был Кевин. Я совершенно забыл о нем. И, остановив на нем взгляд, машинально фиксируя все в памяти, я увидел человека, на котором обыкновенная одежда выглядела щегольски. Приятные морщинки в углу глаз, не нуждающихся в очках, нижняя челюсть борца завершали образ человека, пользующегося большим успехом. Рассматривая его как постороннего, я понял, что совсем его не знаю. Давно, в Бар-Харборе, мы могли делиться друг с другом всеми обычными юношескими секретами и мыслями, но впоследствии у нас не было ни одного серьезного разговора. Он бросил только один взгляд на мое лицо и понял, что произошло.
— Ты дурак, — проговорил он. — Я только старался предостеречь тебя.
— Ты перестарался.
Некоторая, почти незаметная перемена в его поведении сняла с него маску жизнерадостности, и я впервые в жизни увидел его не шумным экстравертом, а загадочным человеком, автором пьес, написанных верлибром, которые я не понимал.
— Разреши подняться к тебе, — сказал он, — тебе надо чего-нибудь выпить.
— Я привык оставаться один.
— Нет, не сейчас.
У меня не было сил спорить с ним. Мы молча поднялись на лифте в мой пентхауз. В гостиной я тяжело опустился на диван, пока он наливал бренди. Но лишь когда он сел напротив, я понял, насколько благодарен ему за то, что он остался. Ярость вновь захлестнула меня, и мне бы не хотелось оставаться одному.