Последние сто футов — вверх по дорожке к покосившемуся крыльцу — Кролик бежит как спринтер. Он открывает затянутую сеткой дверь и чувствует, как гнилые доски прогибаются под ним. Молочные стекла в старых керосиновых лампах, которые считаются теперь антиквариатом и ценятся все дороже, дрожат, как и стекла в буфете. Из кухни, шлепая босыми ногами, появляется Дженис и говорит:
— Гарри, ты же весь красный.
— Я... я... в порядке.
— Садись ты. Ради всего святого. Ну для чего ты себя тренируешь?
— Для эстафеты, — еле выдыхает он. — Так здорово. Жать и жать. Чувствовать границы своих возможностей.
— Слишком ты сильно жмешь, на мой взгляд. Мы с мамой решили, что ты заблудился. Мы хотим сыграть в безик.
— Мне необходимо принять душ. Плохо в этом беге то, что ты весь потный.
— Я все-таки не понимаю, что ты пытаешься доказать. — В этой майке «Филадельфийцев» она выглядит точно Нельсон до того, как он пополнел и стал бриться.
— Сейчас или никогда, — говорит он ей, чувствуя, как кровь приливает к мозгу и начинает играть фантазия. — Там кое-кто хочет меня прикончить. Я могу сейчас сдаться. Или бороться.
— Кто хочет прикончить тебя?
— Уж кому-кому, а тебе это известно. Ты же его высидела.
Горячую воду здесь подает маленький электронагреватель — первые несколько минут течет кипяток, потом вода мгновенно охлаждается. «Вполне можно убить кого-то, — думает Гарри, — если выключить холодную воду, пока человек в душе»... Пройдя в спальню, которая отведена им с Дженис, он надевает жокейские шорты, пеструю, под крокодила, рубашку и мягкую джинсовую куртку «Леви», выстиранную и высушенную в механической прачечной в городке. Он натягивает одну отутюженную вещь за другой — так укладывают плитки кафеля, создавая ровную поверхность, — и постепенно приходит в хорошее настроение. Когда он садится на кровать, чтобы натянуть свежие носки, красный луч закатного солнца пробивается в бреши между соснами и, словно нож, врезается между пальцами его ног с желтоватыми мозолями и волосками между суставов, с прозрачными ногтями, похожими на тонкие слюдяные окошечки в печи. Бывают ноги и похуже, чем у него: летом, когда женщины надевают сандалии, можно заметить, что у многих маленькие пальцы на ногах согнулись оттого, что они годами носили остроносые туфли на высоких каблуках, а большие пальцы лежат на соседних, так что сустав торчит как сломанный, — слава Богу, он мужчина и у него такого никогда не будет. Да и у Синди Мэркетт тоже: у нее пальцы лежат рядышком, как конфеты в коробочке. Пососи. Счастливчик этот деревянный Уэбб. Все еще счастливчик. До чего же хорошо жить! Гарри спускается вниз и для полного счастья разжигает огонь — пусть и четвертая стихия служит ему. Мамаша Спрингер, не желая отставать от времени, купила новую дровяную печку. Ее ярко-черная труба ловко вделана в старый камин из уродливых камней. Старик Спрингер установил на плинтусах электрический обогрев, когда коттедж подключили к электросети, но его вдова не желает тратиться и включать отопление, несмотря на то что в августе с озера несет холодом. Печка изготовлена в Тайване и стоит не менее чистая, чем кастрюля с длинной ручкой, купленная летом. Гарри кладет несколько сухих веток, найденных у коттеджа, поверх спортивной страницы, вырванной из филадельфийского «Бюллетеня», и смотрит, как они разгораются, смотрит, как воспламеняются и чернеют слова «ОРЛЫ»[19] НАГОТОВЕ, потом буквы белеют, превращаясь в пепел, затем он подбрасывает несколько серповидных обрезков грушевого дерева, которые один местный деревообделочник продает у ворот своей фабрики бушелями. Огонь потрескивает в темноте, когда Дженис и ее мамаша, вымыв посуду, входят в комнату и вытаскивают колоду карт для безика.
Мамаша Спрингер сдает карты и говорит, произнося слова раздельно, в такт раскладываемым картам:
— Мы с Дженис говорили, мы считаем, право же, это неразумно — так бегать в твоем возрасте.
— Именно в моем возрасте это и надо делать. Настало время заботиться о себе, до сих пор я на себя поплевывал.
— Мама говорит, тебе надо сначала проверить сердце, — говорит Дженис.
Она надела свитер и джинсы, но ходит по-прежнему босиком. Он бросает взгляд на ее ноги под карточным столом. Какие ровные у нее пальцы. Не видно, чтобы они от чего-то пострадали. Костистые, загорелые. Ему это нравится — то, что здесь, в Поконах, она часто выглядит как мальчишка. Товарищ по игре. Это напоминает ему ту пору, когда он мальчишкой гостил у кого-нибудь из товарищей.
— Ты же знаешь, — говорит мамаша Спрингер, — что твоего отца свело в могилу сердце.
— Он многие годы страдал, — говорит Гарри, — от множества всяких хворей. Ему было семьдесят. Пора было и на покой.
— Ты, пожалуй, так не скажешь, когда настанет твой срок.
— Последнее время я думал о том, сколько людей я знал, которых уже нет, — говорит Гарри, глядя в свои карты. Туз, десятка, король и пиковый валет, но ни одной дамы. Поэтому и расклада не получается. Ни единой четверки. Куча треф. — Я — пас.
— Пас, — говорит Дженис.
— У меня двадцать одно, — со вздохом объявляет мамаша Спрингер и выкладывает веером бубны, девятку и пиковую даму с валетом.
— Ого! — восклицает Гарри. — Вот это сила!
— Кого ты имел в виду, Гарри? — спрашивает Дженис.
Она боится, что он имел в виду Бекки. Но он редко думает об их мертвом ребенке. А если и думает, то как о солнышке, выглянувшем ненадолго зимним днем после ночного снегопада.
— О-о, главным образом папу и маму. Интересно, смотрят ли они на нас. Большую часть жизни так стараешься привлечь к себе внимание родителей, что как-то жутковато жить без них. Я хочу сказать — кому до тебя дело?
— Многим людям, — говорит Дженис.
— Ты не знаешь, каково это, — говорит он ей. — Твоя мама пока жива.
— Поживу еще, — говорит Бесси и выкладывает на стол трефового туза. Ловким движением загребая взятку, она произносит: — Отец твой был хороший работник, никогда не задирал носа, а вот твою матушку, должна признаться, я всегда терпеть не могла. И собой нехороша была, и язык как бритва.
— Мама! Гарри любил свою мать.
Бесси с треском выкладывает червонного туза.
— Ну, я думаю, так оно и должно быть — по крайней мере говорят, что сын должен любить свою мать. Но я жалела его, когда она была жива. Она внушала ему слишком уж высокое мнение о себе, а опоры такой, как мы с Фредом тебе дали, дать не могла.
Она так говорит о Гарри, будто он тоже покойник.
— Я ведь еще тут, вы не заметили, — говорит он, выкладывая самую мелкую червонную карту, какая у него на руках.
Бесси поджимает губы и, надув щеки, опускает черные глаза на карты.
— Я знаю, что ты тут, я и не говорю ничего такого, чего не могла бы сказать тебе в лицо. Твоя мамаша была несчастная женщина, которая наделала гадостей. У вас с Дженис, когда вы начинали жизнь, все было бы иначе, если бы не Мэри Энгстром, да и потом, десять лет назад, тоже ничего не было. Слишком она много о себе воображала, вот что. — В лице мамаши Спрингер появляется этакая истовость, как бывает у женщин, ненавидящих друг друга. Впрочем, и мама не очень высоко ставила Бесси Спрингер: «...жалкая выскочка, женила на себе этого плута, да у нее мозгов столько, что по сковородке не размажешь, а живет в большущем особняке на Джозеф-стрит и на всех свысока смотрит. Кёрнеры — они же из фермеров, сами обрабатывают землю, да и землю-то бросовую: ферма ведь у них в горах была».
— Мать Гарри была прикована к постели, когда у нас сгорел дом. Она же умирала.
— Умирать-то умирала, а успела заварить кашу до того, как уйти на тот свет. Если бы она дала вам самим разобраться в своих отношениях с другими людьми, никогда бы вы не разошлись и не было бы всего этого горя. Завидовала она Кёрнерам, всю жизнь завидовала. Я знала ее, когда она была еще Мэри Реннинджер, на два класса старше меня, в старой школе Теда Стивенса до того, как построили новую школу на том месте, где раньше была ферма Морисов, и она всегда много воображала о себе. Понимаете, Реннинджеры не были деревенскими, они приехали из Бруэра и отличались складом ума обитателей трущоб и зазнайством. Она была слишком высокой для девушки и задирала нос. Твоя сестра, Гарри, вся пошла в отца. А отец твоего отца, по слухам, был из светловолосых шведов, он был штукатуром. — И она с треском выкладывает бубнового туза.