Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Зато тетя Цецилия никак не могла оправиться от потрясения. Однажды вечером, когда Люсиль не было дома (ее пригласили на вечеринку), Иветта легла спать пораньше: все ее нежное, исхудавшее тело онемело и болело, как после побоев или насилия. Вдруг тихонько приоткрылась дверь, и в просвете обозначилось землисто-зеленоватое лицо тети Цецилии. Иветта от страха вздрогнула.

— Притворщица! Воровка! Жалкая корыстная гадина! — шипела тетя, исказившись лицом. — Лицемерка! Лгунья! Гадина! Алчная гадина!

В застывшем безумной зеленоватой маской лице, в неистовых словах было столько ненависти, что Иветта лишь беспомощно открыла рот — вот-вот закричит, забьется в истерике. Но тетя Цецилия исчезла так же внезапно, как и появилась, затворив за собой дверь. Иветта соскочила с постели, заперлась на ключ, потом, едва не падая от страха перед несчастной безумицей, вернулась — руки-ноги онемели, онемела и попранная гордая душа. И вдруг сквозь страх и гадливость, словно пузырек воздуха сквозь толщу воды, прорвался смешок. И впрямь — и мерзко, и смешно!

Тетина выходка будто бы и не задела Иветту. Словно кошмарный сон привиделся, только и всего. Впрочем, конечно же, задела: сковала все тело, уязвила плоть. Будто умерли разом все члены, лишь звонкой струной трепетал каждый ее нерв. По молодости своей она еще не понимала, что с ней творится.

Она лежала в постели и думала: вот бы стать цыганкой. Жила бы в таборе, спала бы в фургоне, не ведала бы, что такое дом, церковный приход, на церковь бы и не взглянула. В сердце ее крепко угнездилось отвращение к настоятельскому дому. Она ненавидела благоустроенные жилища, все эти ванные и туалеты — есть в них что-то невыразимо гадкое. Ненавидела она и отцовский дом, и все, что с ним связано. Ненавидела и жизнь в этом доме — точно в зловонной выгребной яме, хотя кругом чистота; каждый его обитатель — от бабушки до служанки — дышал тяжелым смрадом. А цыгане, хоть и не моются в ванне, живут не в таком зловонии, привольно дышат полной грудью. В отцовском доме привольно не вздохнешь. Затхлый воздух. Затхлые души.

Сердце ее возгоралось от ненависти, тело пребывало в прежнем оцепенении. Вспоминались цыганкины слова: «Есть один брюнет, не ведающий, что такое дом. Он любит тебя. А все остальные топчут душу твою. И покажется тебе, что умерла душа. Но раздует в ней искорку брюнет. И добрым пламенем она запылает вновь».

Еще во время гаданья почуяла Иветта в словах цыганки уклончивость. Но ее это не беспокоило. Все в доме настоятеля будило в ней по-детски непримиримый протест против затхлой, гнилой жизни. Ей пришлась по душе высокая, смуглая, похожая на волчицу цыганка с большими круглыми серьгами в ушах; понравилась и розовая шаль поверх черных курчавых волос, и тесный корсаж коричневого бархата, и широкая — веером — зеленая юбка. Нравились и смуглые, сильные, даже безжалостные руки. Они крепко, как волчьи лапы, упирались в нежные ладони Иветты. Очень нравилась ей цыганка. И таящаяся в глазах властность, и презрение к страху. Нравилось в ней женское начало, неприкрытое до бесстыдства, но гордое. Такую женщину не сломить! Как возненавидела бы она настоятельский дом и царящую там высокую нравственность! С бабушкой расправилась бы играючи. А папу с дядей Фредом убила бы презрением — разве это мужчины! Для нее они все равно что старый слюнявый пес Пират, черный и лохматый. Что, кроме насмешки от женщины, заслужили эти домашние твари, величающие себя мужчинами.

А сам цыган! Иветту пробрала дрожь. Ей вспомнился взгляд его больших дерзких глаз, и во взгляде — откровенная, неприкрытая страсть. Под этим дерзким, страстным взглядом она беззащитна, перед ним не устоять. Точно в жаркой плавильне, тают ее силы и воля, меняется весь облик.

Так и не призналась она никому, что два фунта из тех злополучных денег она отдала цыганке. Вот бы узнали отец с тетей! Иветта сладко потянулась в постели. Вспомнила о цыгане, — и ожило ее тело, еще крепче закалилось сердце в ненависти к отцовскому дому: бессильная ярость и отчаяние сменялись новым чувством, напоенным силой.

Вскорости Иветта рассказала сестре, как страшным привидением возникла у нее на дороге тетя Цецилия. Люсиль взъярилась:

— Как она надоела! И что ей неймется! С этими деньгами все уши прожужжали! Господи, можно подумать, что тетя сама безгрешна! Тоже мне, пташка Божья! В конце концов, решать папе, и, раз он о деньгах больше не вспоминает, нечего и тете встревать!

Но потому-то и исходила желчью тетя Цецилия, что настоятель и впрямь ни словом не обмолвился о содеянном. Более того, он вновь стал баловать и миловать беспечную, витающую в грезах Иветту. А та, и верно, никогда не замечала, что волнует ее близких. И понятное дело, была глуха к их заботам. Это-то и бесило тетю. С какой стати сопливая девчонка, появившаяся на свет от беспутной женщины, живет припеваючи; а каково ее ближним, ей наплевать!

В последнее время стала очень раздражительной Люсиль. Приехала она в настоятельский дом, и нарушилось и душе какое-то равновесие. Бедняжка Люсиль, сколько забот легло на ее плечи: обо всем-то подумать, обо всех-то порадеть. И по хозяйству похлопотать, и врача пригласить, и лекарства заказать, и служанке отдать распоряжения. Целыми днями она корпела на работе, с десяти утра до пяти вечера при электрическом освещении. А приезжала домой — и ее донимала бабушка невыно симо въедливыми, по-стариковски бестолковыми расспросами. Люсиль приходила в исступление.

Хотя о проступке Иветты больше не упоминалось, грозовые тучи в семье не рассеивались. Да и погода стояла отвратительная. Так что в выходной Люсиль осталась дома, чем только навредила себе. Настоятель уединился в кабинете. Иветта помогала сестре шить платье (опять же для нее, Иветты). Бабушка мирно дремала на кушетке.

Материал был французский — тонкий голубой бархат, — и платье, судя по всему, получилось на славу. Люсиль попросила примерить еще раз — она ворчала, что морщит под мышками.

— Подумаешь — беда! — фыркнула Иветта, вытягивая тонкие, нежные, почти детские руки, уже чуть посиневшие от холода. — И охота тебе по пустякам волноваться! И так сойдет.

— Вот как ты меня благодаришь! Знала б, не стала бы в свой выходной спину на тебя гнуть, лучше б себе что смастерила.

— А я, между прочим, и не просила! Просто ты и минуты не проживешь, чтобы не командовать. — Говорила Иветта совсем незлобиво — это раздражало больше всего. Она подняла локотки, заглянула через плечо в большое зеркало.

— Ах, ты меня не просила? А зачем же тогда все вертелась вокруг да вздыхала? Будто я тебя не знаю.

— Ты это про меня? — чуть удивленно спросила Иветта. — Когда это я около тебя вертелась да вздыхала?

— Тебе лучше знать.

— Откуда? Откуда мне лучше знать? Так все-таки когда? — Иветта умела задавать вопросы мягко и будто невзначай — как это раздражало!

— Стой спокойно и помалкивай, а то я больше к этому платью не прикоснусь. — В голосе Люсиль уже слышалась ярость.

— До чего ж ты любишь поворчать. А тебе и слова не скажи! — заметила Иветта, крутясь перед зеркалом.

— Ну, вот что! Хватит! — Люсиль обдала сестру испепеляющим взглядом. Глаза у нее неистово горели. — Сейчас же замолчи! С какой стати мы должны терпеть твой ужасный характер и во всем тебе потакать?

— Ничего ужасного в своем характере не замечала, — сказала Иветта, осторожно стянула с себя недошитое платье и надела прежнее.

На лице ее обозначилась упрямая гримаса. Иветта подсела к столу и, хотя уже собирались сумерки, принялась шить самостоятельно. Вскоре по всей комнате валялись обрезки бархата, ножницы тоже оказались на полу, содержимое корзинки с рукоделием — на столе, а на пианино весьма ненадежно примостилось еще одно зеркало.

Бабушка дремала, свесив голову, на большой мягкой кушетке. Пробудилась, поправила чепец.

— Даже подремать спокойно не дадут, — вздохнула она, пригладила редкие седые прядки. Видно, кое-какие звуки достигли и ее тугих ушей.

Вошла тетя Цецилия, достала из сумочки шоколадную конфету.

8
{"b":"170582","o":1}