При этом в женские салоны он был более чем вхож. Так, мать его товарища Жака Бизе Женевьева, которая овдовев (великому композитору было всего 37 лет), стала потом женой богача Штрауса, была самым желанным корреспондентом Пруста. В мадам Штраус его привлекала способность перевоплощения, играть любые роли без всякого нажима или нарочитости, просто избирая тот образ жизни, который сейчас желанен – а роль уже последует за ним. Другой салон, госпожи де Кайаве (прототип госпожи Вердюрен в романе), возлюбленной Анатоля Франса, одарил Пруста множеством впечатлений и предисловием мэтра к «Утехам и дням». Этот салон стал за два года до выхода «Утех и дней» штабом защитников Дрейфуса, в противовес салону мадам де Луан, молодой возлюбленный которой, Жюль Леметр, охотно возглавил противников Дрейфуса. Неприязнь Пруста к литературному импрессионизму Леметра, с убеждением, что, дескать, нет ничего, кроме впечатлений, оказалась в очередной раз более чем оправданной.
Важным опытом, подготовившим «Утехи и дни» за несколько лет до их выхода отдельной книгой, стала для Марселя Пруста служба в армии в Орлеане: он записался в добровольцы – что обязывало покупать обмундирование и амуницию на свои средства, но служить тогда разрешалось всего лишь год вместо положенных пяти. В опроснике, заполненном по окончании службы, Пруст заметил, что самый замечательный момент всемирной военной истории для него – когда он записался в добровольцы. Это, конечно, не мания величия, а просто единственный способ осмыслить военную историю как нечто значимое не только для полководцев, которые сами путаются, кому подражают, и поэтому уж никак не способны оценить, какое событие военной истории самое важное. Марсель в дни службы так пугался выстрела собственного ружья, что забывал прицелиться, астма его не давала спать солдатам, пришлось устроить ему кровать в конторе, но и там он не стал писарем из-за того, что его почерк был слишком беглым и капризным. В конце концов он был переведен ближе к Версалю, и Версаль стал одним из мест-героев «Утех и дней». Пруст гордился тем, что во время службы мог отдать честь внуку Наполеона I Шарлю Валев-скому от Марии Валевской, той самой, которая навещала поверженного императора на острове Святой Елены, сыну Александра Колонна-Валевского, любовника знаменитой актрисы Элизы Рашель («так, негодующая Федра, стояла некогда Рашель»), и Марианны де Риччи-Понятовской, любовницы Наполеона III. Армейская дисциплина только усилила в Прусте англоманию, которая его как переводчика Рёскина сопровождала всегда – английский дух был для него духом автономии, которая не покушается на соседей ни своими законами, ни своим гордым самоутверждением, но просто только так позволяет культуре прожить расстояние между одним и другим открытием формы.
Итак, «Утехи и дни» создавались во Франции, накаленной спорами вокруг дела Дрейфуса, не просто поссорившего писателей, но подорвавшего навсегда идею единой национальной литературы. Оказалось, что нет просто литературы, которая создается присутствием в ней чувств или мыслей: напротив, изобилие чувств может только повредить действию лучших книг. Важнее всякого наполнения страниц мыслями и чувствами переклички между совестливыми книгами, при чтении которых можно не только задуматься, но и поговорить с собой, пока бытие разучивает гимн, предложенный ему чутким литератором. «Утехи и дни» не могли бы состояться без опыта салонов, где родство, знакомство, дружба и любовь не могут быть только предметом хвастовства, как в старой светской жизни, – но становятся вещью благоговейной стыдливости, которая одна лишь и может снискать достойное литературы уважение. Наконец, при всем трагикомизме и армейской службы Пруста, и его сдачи экзамена, и недолгой юридической практики, прерванной тяжелым ходом болезни, этот опыт отрешенного взгляда на мир и сформировал его умение схватывать в беглом сюжетном повествовании те черты мира, которым хочется побыть подольше с читателем.
Нужно немного объяснить название книги двадцатипятилетнего Марселя Пруста. «Утехи и дни» – напоминание о названии моралистической поэмы Гесиода «Работы и дни», посвященной годовому циклу работ. Для Гесиода благоразумие и своевременность работ не просто помогут вести хозяйство наилучшим образом, но и сделают его каким надо, придадут ему наилучшую форму. Пруст говорил об утехах, которые тоже должны стать наилучшими, должны стать той формой, которая только и может растрогать, которая только и может помочь пережить всю жизнь как единую сердечную заинтересованность.
Рассказы «Утех и дней» изображают разные варианты необходимого расставания с идеалом. Мучительно умирает виконт и, подрывая все представления племянника-подростка о блистательной красоте явления аристократа, впервые наставляет его заботиться о себе и не стыдиться нежных чувств. Виконтесса, совсем другого рода, впервые узнает телесную любовь, и понимает, что если настоящую искру любви не вмещает ее взор или нерв, то тем более не вместит сжавшаяся от страха душа. Новые Бувар и Пекюше, герои знаменитого романа-памфлета Флобера, пытаются стать писателями-импрессионистами, считая, что искусство передаст им дар перевоплощения и тем самым избавит от пошлости. Госпожа из высшего общества пытается понять его механику, чтобы разгадать, как именно люди вызывают у других людей интерес и влюбленность, – и в результате находит себя в обмороке неинтересного. Девушка, раскрывающая свою порочность лишь как слабоволие, вынуждена признать, что слабоволием можно объяснить только поступки, но не чувства, лежащие глубже любых поступков. Воспоминания об аристократии былых времен за обедом оказываются разве что необязательным поводом к небрежности мыслей и чувств. Калейдоскоп воспоминаний учит, что явиться вовремя в мир пейзажа или в мир музыки важнее, чем развить в себе сверхчувственность. Наконец, трагикомические сцены ревности оказываются аргументом для самой живой жизни – уже не быть прежней.
Таков кратчайший конспект «Утех и дней». Но важнее в этой книге не сюжеты, а общее отношение к речи и молчанию, воспоминанию и впечатлению. Пруст отказывается от литературной техники постепенного знакомства читателя с героем: если герой рассказывает о себе, то он сразу говорит, что все его или ее тайны уже выданы, и поэтому не надо думать, что умение следить за судьбой героя может научить проникновенности чувств или глубине нравственного долга. Лучше при чтении о герое проследить за своей судьбой: посмотрев, как герой или героиня пугается тени своих же поступков, попадает в переплет своих же вроде бы самых простых переживаний, мы лучше понимаем, что смотреть на вещи просто – не значит стать понастоящему искренним.
Герои книги Пруста, хотя и принадлежат к высшему обществу, вовсе не «сложные» люди, вовсе не люди с тонкой нервностью, как это было бы у писателей-импрессионистов. Напротив, они всё делают просто: они знают, при каких условиях в них вспыхивает любовный жар, а после какого воспоминания они точно устыдятся самих себя. В этом и гениальность Пруста: он не выводит проблемы людей из их сложности, из порчи, отличающей светского «сына века» (как некогда сказал де Мюссе) от первоначального человека глубокого и потому якобы с полной ответственностью переживаемого чувства. Наоборот, его герои прекрасно знают, чего они хотят, знают границы своей мечты, очертили круги для своих поступков и замыслов – но при этом они все равно терпят крушение, пока живая жизнь не обратила на них своего пристального внимания и не объяснила, что лучше прожить скучную заботу о самих себе, чем отдаться спонтанным переживаниям, которые становятся уже порчей века, а не отдельного человека. Лучше светлая меланхолия заботы, чем темная меланхолия порчи.
Наконец, важно мастерство Пруста, его умение останавливать внимание не просто на деталях, а на тех магнитных полях, в которых вещи только и заняли привычные им и благие для них места. Эта астрофизика Пруста далека от той простой «детализации», любующегося внимания, которое возникло бы в литературе и без него. Любой другой писатель мог бы, постаравшись, описать, скажем, слабое пламя свечи, вызвав целую гамму чувств. Но говорить о «неторопливости» или «нетерпеливости» свечи, о способности рощи «ждать» или дома – гадать о собственной крепости, это мог только Пруст, и не один раз, а в каждом слове. Не вызвать взрыв чувств или убаюкивающее их колебание, но показать, как прочувствованность природы только и может диктовать единственный закон нашим догадкам – это задача Пруста.