Матушка Совиа, кроме часов, занятых хлопотами по хозяйству, все время проводила, сидя на колченогом стуле, прислоненном к угловому столбу лавки; она вязала, поглядывая на прохожих и охраняя свое железо, а не то сама продавала, взвешивала и отпускала его, если Совиа находился в разъездах за товаром.
На рассвете хозяин с грохотом отодвигал ставни, из лавки стремглав выскакивала голодная собака, а вслед за тем появлялась тетушка Совиа, чтобы помочь мужу разложить на выступах стены по улице Старой почты и по улице Ситэ гнутые пружины, звонки, бубенчики, ломаные ружейные дула и всякий железный хлам, который, заменяя вывеску, придавал довольно жалкий вид лавке, где зачастую набиралось на двадцать тысяч франков свинца, стали и меди.
Никогда бывший бродячий торговец и его жена не говорили о своем богатстве; они скрывали его, как злодей скрывает преступление; их долгое время подозревали в подпиливании луидоров и экю. Когда умер старый Шампаньяк, супруги Совиа и не подумали составить опись имущества. С проворством крыс они обшарили весь дом, обчистили его как мертвое тело и сами продали в своей лавке оставшийся жестяной товар. Раз в год, в декабре, Совиа отправлялся в Париж, пользуясь в таких случаях почтовой каретой. Умные головы квартала полагали, что именно затем, чтобы сохранить в тайне свое богатство, Совиа и возит денежки в Париж самолично. Позже стало известно, что, будучи еще в молодости связан делами с одним из самых крупных торговцев скобяным товаром в Париже, тоже овернцем, Совиа вносил свои фонды в банкирский дом Брезака, ставший опорой знаменитого сообщества, прозванного «Черной шайкой», которое было создано, как говорилось выше, по совету Совиа.
Совиа был невысокий, толстый человечек с усталым лицом, отличавшийся необычайно честным видом, который привлекал к нему клиентов и немало способствовал удачной торговле. Он был скуп на уговоры и внешне проявлял полное безразличие, что всегда помогало выполнению его замыслов. Здоровый румянец едва проступал сквозь черную металлическую пыль, покрывавшую его тронутое следами оспы лицо и вьющиеся волосы. Лоб, не лишенный благородства, напоминал классический лоб, которым почти все художники наделяют святого Петра, самого грубого, самого народного и вместе с тем самого лукавого из всех апостолов. У него были руки неутомимого труженика, широкие, плотные, квадратные, изрезанные глубокими трещинами. Грудь отличалась мощной мускулатурой. Он никогда не расставался с одеждой бродячего торговца: грубые, подбитые гвоздями башмаки, синие, связанные женой чулки, заправленные под кожаные гетры, бархатные штаны бутылочного цвета, клетчатый жилет, поверх которого висел на отполированной временем, точно сталь, железной цепочке медный ключ от серебряных часов, короткополая куртка того же бархата, что и штаны, а вокруг шеи — цветной галстук, до блеска затертый под бородой. По воскресным и праздничным дням Совиа надевал сюртук коричневого сукна, который носил столь бережно, что заменить его новым пришлось лишь два раза за двадцать лет.
Жизнь каторжников могла бы показаться роскошной по сравнению с жизнью четы Совиа. Мясо они ели только по большим церковным праздникам. Всякий раз, расходуя деньги на повседневные нужды, матушка Совиа без конца рылась в двух карманах, спрятанных у нее между платьем и нижней юбкой, и, вытащив какую-нибудь дрянную подпиленную монету — экю ценой в шесть ливров или в пятьдесят пять су, — долго смотрела на нее с отчаянием, не решаясь разменять ее. Обычно супруги Совиа довольствовались селедкой, красной фасолью, сыром, крутыми яйцами, в виде добавления к салату, и самыми дешевыми овощами, смотря по сезону. Никогда они не делали запасов, разве что несколько связок чесноку или луку, которые ничего не боялись и стоили не бог весть сколько. То малое количество дров, которое сжигали они за зиму, матушка Совиа покупала у встречных дровосеков, и ровно на день. Зимой в семь часов, летом в девять семейство укладывалось спать, заперев лавку и оставив ее под охраной огромного пса, который днем искал себе пропитания по всем кухням квартала. Свечей матушка Совиа сжигала едва ли на три франка в год.
Но вот скудную трудовую жизнь этих людей осветила радость, посланная самой природой, и по этому случаю они впервые решились на крупные издержки. В мае 1802 года у матушки Совиа родилась дочь. Она рожала одна, без всякой помощи и через пять дней после родов уже хлопотала по хозяйству. Кормила ребенка она сама, сидя на своем стуле, под открытым небом, и, пока малютка сосала, мать неустанно торговала железом. Молоко ей ничего не стоило, и она кормила дочь грудью до двух лет, что, впрочем, не принесло той вреда. Вероника росла самым красивым ребенком в нижнем городе, прохожие всегда останавливались полюбоваться ею. И тут соседки обнаружили у старого Совиа признаки чувствительности, хотя до сих пор все думали, что он лишен ее начисто. Пока жена готовила ему обед, отец держал малютку на руках и укачивал ее, напевая овернские песенки. Рабочие не раз видели, как он подолгу стоял, любуясь уснувшей на руках у матери Вероникой. Ради дочери он старался смягчить свой грубый голос и даже вытирал ладони о штаны, прежде чем взять ее. Когда Вероника начала ходить, отец часто усаживался в нескольких шагах от нее на корточки и протягивал ей руки, умильно улыбаясь, отчего плясали все глубокие железные складки на его жестком, суровом лице. Этот человек, казалось, сделанный из свинца, железа и меди, неожиданно превращался в человека из плоти и крови. Когда он стоял, прислонясь к своему столбу, неподвижный, словно статуя, крик Вероники сразу приводил его в смятение. Он бросался к ней через горы железной рухляди, среди которой прошли все детские годы девочки, игравшей обломками металла, сваленными в углах просторной лавки, ни разу не поранив себя; она бегала играть и на улицу или к соседям, но мать никогда не теряла ее из виду.
Нелишне будет заметить, что супруги Совиа отличались чрезвычайной набожностью. В самый разгар революции Совиа свято соблюдал воскресные дни и все праздники. Дважды он чудом избежал гильотины, грозившей ему за посещение мессы, которую служил не присягнувший священник[4]. Наконец он все-таки угодил в тюрьму за то, что помог бежать одному епископу, которому спас жизнь. По счастью, бродячий торговец знал толк в напильниках и железных прутьях и убежал без труда. Совиа был приговорен к смертной казни заочно и, к слову сказать, так и не снял с себя этот приговор — он умер, будучи уже мертвым. Жена разделяла его благочестивые чувства. Скаредность этой четы отступала только перед голосом религии. Старые торговцы железом щедро платили за освященные облатки и опускали монеты в церковную кружку. Если викарий собора Сент-Этьен приходил к ним за помощью, Совиа или его жена без всяких ужимок и отговорок немедленно выкладывали то, что считали своей долей в милостыне, собираемой по всему приходу. После 1799 года ниша в столбе дома, где стояла изувеченная статуэтка Мадонны, украшалась на пасху веточками букса. А когда зацветали цветы, прохожие часто видели перед Мадонной свежие букеты в стаканчиках синего стекла, особенно после рождения Вероники. Во время религиозных процессий супруги Совиа заботливо украшали свой дом полотнищами и цветочными гирляндами, а также принимали участие в сооружении и убранстве уличного алтаря — гордости их перекрестка.
Вероника Совиа была, разумеется, воспитана как добрая христианка. В возрасте семи лет к ней приставили воспитательницей монахиню из Оверни, которой супруги Совиа оказали в свое время кое-какие услуги. Оба они, когда речь шла только о них самих или их времени, бывали любезны и услужливы, как все бедняки, которые помогают друг другу с известной сердечностью. Монахиня научила Веронику читать и писать, познакомила ее с историей народа-избранника, с Катехизисом, Ветхим и Новым заветом и самую малость со счетом. Вот и все — сестра монахиня полагала, что этого достаточно, если не слишком много.