Если бы вы последовали за мной в восхитительное убежище, которое я создала в своих мечтах и где мы оба так счастливы, и если бы вы догадались о моих планах, пожалуй, у вас вырвалось бы слово «безумие», и, возможно, я была бы жестоко наказана за то, что высказала столько поэзии — и кому? — поэту. Да, я хочу быть источником вашей жизни, неиссякаемым, как красота природы, быть всем для вас в течение тех двадцати лет, которые нам даны, чтобы блистать. Я хочу кокетством, изысканностью отогнать пресыщение; я буду мужественной в своей супружеской жизни, как другие женщины мужественны в жизни светской. Я хочу быть разнообразной в счастье, изобретательной в нежности, я внесу игру в самое верность. Я удовлетворю свое честолюбие, изгладив память о моих соперницах, отвратив все житейские невзгоды кротостью супруги, гордым ее самоотвержением. Всю жизнь я буду печься о своем гнезде так же заботливо, как пекутся птицы о нем в течение нескольких дней. Вот какое роскошное приданое предназначается и будет принадлежать великому человеку, и его не коснется грязь пошлых человеческих сделок. Считаете ли вы и теперь ошибкой мое первое письмо? Порыв какой-то неведомой силы бросил меня к вам, — так буря бросает розу к подножию величественного дуба. А в том письме, которое я храню у своего сердца, вы воскликнули, как некогда воскликнул ваш предок, отправившийся в крестовый поход: «Так хочет бог!»
Но вы, должно быть, скажете: «Как она болтлива!» А мои близкие говорят обо мне: «Она слишком молчалива, наша мадемуазель».
Эти письма показались весьма интересными лицам, любезности которых эта переписка обязана своим появлением в «Человеческой комедии»; вполне возможно, что читатель не разделяет их восхищения поединком, который вели на бумаге два юных ума, скрываясь друг от друга под маской инкогнито. Из ста зрителей такого турнира восемьдесят наверняка почувствуют скуку. Уважение, на которое имеет право большинство во всякой стране с конституционным образом правления, даже если это большинство только предполагаемое, побудило нас опустить одиннадцать последующих писем, коими обменялись Эрнест и Модеста в течение сентября. Если же большинство окажется снисходительным и заинтересуется этими письмами, оно поможет нам когда-нибудь опубликовать их на страницах нашего романа.
Острый ум Модесты в сочетании с нежностью ее сердца пробудил поистине героические чувства в душе несчастного Эрнеста, и он дал им полную волю в письмах, которые нарисует воображение читателя, угадав дуэт этих двух свободных душ, и, возможно, нарисует еще прекраснее, чем они были в действительности. Вся жизнь Эрнеста сосредоточилась в дорогих ему клочках бумаги, как существование скряги — в банковых билетах, а радость Модесты при мысли, что она внесла волнение в жизнь прославленного человека и, вопреки расстоянию, стала ее смыслом, сменилась глубокой любовью. Сердце Эрнеста дополняло славу Каналиса. Увы, нередко только из двух мужчин можно создать совершенного любовника, подобно тому, как при сочинении романа можно получить типический образ, соединив черты нескольких сходных между собой характеров. Какой женщине после задушевной беседы в гостиной не случалось восклицать: «Этот человек мог бы быть моим идеалом по своим душевным качествам, но я люблю вот того, хотя к нему меня влечет одно лишь волнение чувств!»
Читая последнее письмо Модесты, приведенное ниже, мы уже видим вдали Фазаний остров[67], куда добрались наши влюбленные, следуя по извилистому лабиринту этой переписки.
XII
«Г-ну де Каналису.
Будьте в воскресенье в Гавре. Войдите в церковь, обойдите ее один или два раза после поздней обедни и уходите молча, не задавая никому вопросов; вденьте в петлицу белую розу. Затем возвращайтесь в Париж, и вы найдете там ответ, но, возможно, он не будет тем, что вы ожидаете, ибо будущее, как я уже говорила вам, пока не принадлежит мне. Но разве не было бы безумием с моей стороны сказать вам «да», не видя вас? Когда же я вас увижу, я смогу сказать «нет», не оскорбляя вас: я уверена, что останусь неузнанной».
Это письмо было отправлено накануне того дня, в который разыгрался поединок между Модестой и Дюме, не приведший к ожидаемым результатам. Счастливая Модеста с лихорадочным нетерпением ждала воскресенья, когда ее взор должен был одобрить или отвергнуть того, кого выбрали ее ум и сердце; она ждала торжественнейшей минуты в жизни женщины, а после трехмесячного сладостного общения душ даже самой восторженной девушке такая минута кажется вершиной романтики. Все участники этой сцены, за исключением матери, приняли за спокойствие невинности то оцепенение, в котором жила Модеста, ожидая встречи. Как бы ни были сильны законы семьи и узы религии, но всегда существовали и будут существовать Юлии д'Этанж[68] и Клариссы[69] — души, переполненные чувством, словно кубок драгоценным вином, и достаточно божественного дуновения любви, чтобы оно перелилось через край. Представьте же себе, какая сила души, какая энергия понадобились Модесте, чтобы не выдать себя и сдержать ликование своей молодости? Заметим, что воспоминание о сестре оказалось могущественнее преград, воздвигаемых обществом. Это воспоминание закалило волю девушки, и любые соблазны не могли бы заставить ее нарушить свой долг по отношению к отцу или к семье. Но какие бурные порывы скрывало это внешнее спокойствие! И могла ли мать не догадаться о них?
На следующий день, около полудня, Модеста и г-жа Дюме отвели г-жу Миньон в сад и усадили ее на солнышке среди цветов. Слепая повернула в сторону океана свое бескровное, увядшее лицо, вдохнула полной грудью морской воздух и взяла руку Модесты, сидевшей подле нее на скамье. Но мать не могла и не хотела задать своей дочери решительный вопрос; она заранее прощала ее и в то же время желала предостеречь свое дитя, ибо отгадала ее любовь, и Модеста казалась ей девушкой исключительной так же, как и мнимому Каналису.
— Только бы твой отец вернулся вовремя! Если он не поспешит, он найдет лишь тебя одну из всех, кого любит! Обещай мне еще раз, Модеста, никогда его не покидать, — сказала она нежно, как может говорить только мать.
Модеста поднесла ее руки к губам и, покрывая их поцелуями, ответила:
— Неужели мне нужно повторять свое обещание?
— Ах, дитя мое, я сама покинула отца и последовала за мужем! А между тем мой отец был одинок, я была его единственной дочерью. Не за это ли бог карает меня всю жизнь? Вот о чем я тебя прошу: не выходи замуж без одобрения отца, оставь для него уголок в своем сердце, не жертвуй им ради собственного счастья, и пусть он живет в твоей семье. Уже давно, когда еще глаза мои видели, я сообщила ему в письме свою последнюю волю, и он исполнит ее. Я настоятельно прошу его оставить за собой все состояние, и не потому, чтобы я хоть минуту сомневалась в тебе, но можно ли быть уверенной в зяте? Да разве я сама, дитя мое, была благоразумна? Одно мгновение решило мою жизнь. Красота — эта лживая вывеска — не обманула меня. Даже в том случае, если тебе суждено то же самое, если и тебя, как некогда твою мать, пленит красивая внешность, поклянись мне, Модеста, что ты не будешь препятствовать отцу собрать сведения о поведении, душевных качествах в прошлом твоего избранника, случись тебе отличить кого-нибудь.
— Я никогда не выйду замуж без согласия отца, — ответила Модеста.
Выслушав этот ответ, г-жа Миньон погрузилась в глубокое молчание, и, лишь вглядевшись в застывшие черты ее лица, можно было догадаться, что она, как и все слепые, сосредоточенно размышляет, вслушиваясь в только что отзвучавшие слова.
— Дитя мое, — заговорила наконец г-жа Миньон, — не забывай о проступке Каролины. Из-за него я схожу в могилу, а твоего легкомыслия отец не переживет; я знаю, он пустит себе пулю в лоб, на земле для него не будет ни жизни, ни счастья.