Не имея счастья вас знать, но уже связанный с вами узами поэтического родства, я не хотел бы в избитых словах приносить вам дань своего уважения. Смутить человека, пишущего книги, — это уже не малая победа женского коварства».
Лабриер был довольно изворотлив, впрочем, не больше, чем это позволительно порядочному человеку. Со следующей же почтой он получил ответ.
V
«Г-ну де Каналису.
Вы становитесь час от часу все благоразумнее, дорогой поэт. Мой отец — граф. Самым выдающимся представителем нашего рода был некий кардинал еще в те времена, когда кардиналы считались ровней королям. Я последняя представительница нашего угасающего рода. Мы принадлежим к такому старинному дворянству, что я имею право являться ко всем дворам и во все капитулы. Словом, по происхождению мы равны Каналисам. Благодарите бога, что я не посылаю вам своего герба. Попытайтесь ответить так же искренне, как и я. Жду вашего письма, чтобы узнать, могу ли я подписываться и впредь
преданная вам О. д'Ест-М.»
— Эта девица злоупотребляет выгодами своего положения! — воскликнул де Лабриер. — Но искренне ли все это?
Как видно, нельзя безнаказанно прослужить четыре года личным секретарем министра, жить в Париже среди бесконечных интриг. Даже самая чистая душа пьянеет от хмельной атмосферы царственной столицы. Молодой докладчик счетной палаты, радуясь, что он лишь Лабриер, а не Каналис, заказал место в почтовой карете, идущей в Гавр, но предварительно послал письмо, в котором обещал Модесте ответить на интересующий ее вопрос через несколько дней, ибо министр дал ему срочное поручение, а написать исповедь — дело нелегкое и требующее времени. Перед отъездом он позаботился взять от директора главного почтового управления письмо к директору гаврского отделения, которому предлагалось хранить молчание относительно приезжего и оказывать ему всяческое содействие. Таким образом Эрнесту удалось увидеть на почте Франсуазу Коше и пойти за ней, не вызывая подозрения. Следуя по пятам за служанкой, он добрался до Ингувильской возвышенности и заметил в окне Шале Модесту Миньон.
— Ну как, Франсуаза? — спросила Модеста, на что работница ответила:
— У меня есть для вас письмо.
Пораженный красотой белокурой незнакомки, Эрнест отошел и спросил у прохожего, кто хозяин этого роскошного владения.
— Этого? — переспросил прохожий, указывая на виллу.
— Да, мой друг.
— Оно принадлежит господину Вилькену, это богатейший судохозяин в Гавре, он не знает счета своим деньгам.
«По-моему, кардинал Вилькен что-то не встречается в истории», — подумал Лабриер, спускаясь в Гавр с намерением немедленно отбыть в Париж.
Разумеется, он расспросил директора почтового отделения о семье Вилькена и узнал, что г-н Вилькен владеет огромным состоянием, что у него есть сын и две дочери, одна из которых замужем за сыном г-на Альтора. Благоразумие удержало Лабриера от излишних расспросов о Вилькенах, тем паче что директор уже начал насмешливо поглядывать на него.
— А что, сейчас у них никто не гостит? — все же спросил Эрнест.
— Как же, гостит семейство д'Эрувилей. Поговаривают, что молодой герцог д'Эрувиль женится на младшей дочери Вилькена.
«При Валуа был знаменитый кардинал д'Эрувиль, — подумал Лабриер, — а при Генрихе IV некий грозный маршал, пожалованный титулом герцога, носил ту же фамилию».
Эрнест уехал, он видел Модесту всего минуту, но и этого было достаточно, чтобы мечтать о ней. «Богата она или бедна, — думал он, — но если у нее прекрасная душа, я охотно предложил бы ей стать госпожой де Лабриер», — и он решил продолжать переписку.
Попробуйте-ка остаться неузнанными вы, несчастные дщери Франции, попытайте затеять самый пустячный роман, когда цивилизация отмечает на площадях час отъезда и прибытия фиакра, пересчитывает и дважды штемпелюет письма: при их поступлении на почту и при их разноске; когда она нумерует дома, заносит в реестр налогообложения даже этажи зданий, предварительно пересчитав все их ходы и выходы; когда ей скоро будет подвластна вся территория, изображенная до мельчайших подробностей на огромных листах кадастра[53], — этого гигантского произведения, выполненного по воле гиганта! Попробуйте же, неосторожные девицы, избежать не всевидящего ока полиции, — нет, а тех сплетен, которые ни на час не затихают в захолустье, где следят за самыми незначительным поступками людей, где считают, сколько варенья съел префект и сколько дынных корок валяется у крыльца местного лавочника; где пытаются услышать звон золота в ту самую минуту, когда рука расчетливого хозяина опускает его в сундук, в котором хранятся уже скопленные богатства; где каждый вечер, у любого очага, оцениваются состояния кантона, города, департамента. Благодаря простому недоразумению Модесте удалось избежать безобиднейшего шпионства, за которое юноша уже упрекал себя. Но ведь любой парижанин больше всего на свете боится попасть на удочку маленькой провинциалки. Не остаться в дураках — это страшное правило житейской мудрости убивает все благородные чувства человека.
Нетрудно себе представить, какая борьба чувств разыгралась в душе честного юноши, когда он сел писать ответ, в котором отразились жгучие укоры совести, разбуженные письмом Модесты. Вот какие строки неделю спустя Модеста читала ясным летним днем у своего окна.
VI
«Мадемуазель О. д'Ест-М.
Сударыня, я отвечу вам без тени лицемерия: да, знай я, что вы владеете огромным состоянием, я поступил бы иначе. Почему? Я долго искал причину этого и нашел ее. Вот она.
Природой заложено в нас, а обществом развито, — впрочем, сверх меры, — то чувство, которое толкает на поиски счастья, на завоевывание счастья. Большинство людей смешивает счастье со средствами его достижения, и деньги в их глазах являются важнейшим элементом счастья. Следовательно, под влиянием этого социального чувства, которое во все времена поддерживало культ богатства, я попытался бы вам понравиться. По крайней мере мне так кажется. Нельзя ждать от человека еще молодого той мудрости, которая способна подавить порыв во имя здравого смысла: при виде добычи животный инстинкт, таящийся в сердце человека, неудержимо толкает его вперед. Итак, вместо отповеди вы получили бы от меня комплименты, льстивые слова. Стал бы я уважать себя после этого? Сомневаюсь. Но в данном случае, сударыня, оправданием служит успех. А счастье? Счастье — другое дело. Мог бы я доверять жене в таком браке? Конечно, нет. Рано или поздно ваш поступок встал бы в моих глазах в своем истинном свете. Как бы вы ни возвеличили мужа, когда-нибудь он упрекнет вас в собственной низости. Возможно, вы и сами стали бы его презирать. Заурядный человек разрубает гордиев узел брака по расчету мечом домашней тирании. Сильный человек прощает. Поэт жалуется и плачет. Вот, сударыня, ответ, который мне подсказала честь.
Выслушайте же меня. Вам удалось навести меня на серьезное размышление и относительно вас, которую я знаю еще слишком мало, и относительно меня самого, ибо до сих пор я знал себя недостаточно. Вы сумели всколыхнуть те дурные чувства, которые гнездятся в тайниках человеческого сердца; но все, что было в моем сердце хорошего, великодушного, тотчас же всплыло на поверхность, и я от всей души благословляю вас, как благословляют моряки маяк, указывающий подводные камни, о которые могло бы разбиться судно. Вот моя исповедь, — исповедь откровенная, ибо я ни за какие сокровища не хотел бы потерять ни вашего, ни своего собственного уважения.
Мне хотелось узнать, кто вы. Я только что вернулся из Гавра, там я встретил Франсуазу Коше, последовал за ней до Ингувиля и увидел вас в окне роскошной виллы. Вы прекрасны, как мечта поэта, но я не знаю, кто вы: мадемуазель ли Вилькен, скрывающаяся под видом мадемуазель д'Эрувиль, или же мадемуазель д'Эрувиль, скрывающаяся под видом мадемуазель Вилькен. Хотя я пустился на поиски с вполне честными намерениями, мне стало стыдно разыгрывать роль шпиона, и я прекратил расспросы. Вы сами пробудили во мне любопытство, так не пеняйте же на меня: разве эта женская слабость не извинительна в поэте? Теперь, когда я открыл вам свое сердце, когда вы можете читать в нем, поверьте же в искренность моих слов. Пусть я видел вас всего одно мгновение, но и этого было достаточно, чтобы мое суждение о вас сразу изменилось. Вы не только женщина, — вы и поэзия, вы и поэт. Да, в вас есть нечто большее, чем красота, вы прекрасный идеал искусства, вы сама греза... Поступок, заслуживающий порицания в девушке, обреченной судьбой на заурядное существование, простителен, когда его совершает девушка, одаренная теми качествами, какие я вижу в вас. Среди огромного числа существ, из которых социальная жизнь в силу ряда случайностей составляет на земле поколение, не может не быть исключений. Если ваше письмо — плод длительных и поэтических размышлений о судьбе, уготованной женщине законом, если, повинуясь своему просвещенному и незаурядному уму, вы захотели понять внутреннюю жизнь человека, которому вы приписываете случайный дар таланта, если вы стремитесь к дружескому общению, свободному от обыденной пошлости, с родственной вам душой, пренебрегая условиями, в которые общество ставит представительниц вашего пола, то, конечно, вы исключение! И если это так, то рамки закона, оценивающего действия толпы, слишком узки, чтобы их можно было применить к вашему поступку. Следовательно, мое первое письмо остается в силе: ваш поступок слишком смел или же недостаточно смел. Примите еще раз мою благодарность за услугу, которую вы мне оказали, заставив заглянуть в глубину моего сердца. Благодаря вам я изменил ошибочный взгляд, впрочем довольно распространенный во Франции, что брак — это средство разбогатеть. Небесный голос прозвучал среди моего душевного смятения, и я торжественно поклялся, что сам составлю себе состояние и никогда не буду руководствоваться корыстными соображениями при выборе подруги. И, наконец, я осудил, я подавил в себе недостойное любопытство, которое пробудили во мне ваши письма. У вас нет шести миллионов. Девушка, обладающая таким состоянием, не могла бы сохранить инкогнито в Гавре: вас выдала бы целая свора пэров Франции, которая охотится за богатыми наследницами не только в Париже и уже направила герцога д'Эрувиля к вашим Вилькенам. Итак, будь то вымысел или действительность, но чувства, о которых я вам говорю, вылились в незыблемое для меня жизненное правило. Докажите же мне теперь, что вы обладаете той душой, которой прощают нарушение закона, обязательного для всех прочих, и если это так, то вы согласитесь с доводами как моего первого, так и второго письма. Раз вы предназначены для жизни в буржуазной среде, подчинитесь тому железному закону, на котором зиждется общество. Если вы женщина выдающаяся, я восхищаюсь вами, но если вы поддались мимолетной прихоти, то должны ее подавить, и я могу лишь пожалеть вас. Таково требование современного общества. Превосходная мораль семейной эпопеи, озаглавленной «Кларисса Гарлоу», заключается в том, что честная и законная любовь героини приводит ее к гибели, ибо эта любовь зарождается, существует и развивается против желания семьи. Семья, пусть даже самая ограниченная и жестокая, всегда будет права в споре с Ловласом[54]. Семья — это общество. Поверьте мне: высшее достоинство девушки и женщины заключалось и заключается в том, чтобы взять свои самые пылкие увлечения в тиски условностей и приличий. Будь у меня дочь, которой суждено было бы стать г-жой де Сталь, я предпочел бы видеть ее мертвой в пятнадцать лет. Можете ли вы, не испытывая при этом жгучих сожалений, представить свою дочь выставляющей себя напоказ на подмостках славы, дабы заслужить одобрение толпы. Как бы высоко ни поднялась женщина в своих тайных и прекрасных мечтах, она должна принести на алтарь семьи все, что в ней есть лучшего. Ее порыв, ее талант, ее стремление к добру, к совершенству, вся поэма ее юности принадлежит супругу, которого она изберет, детям, которые у нее будут. Я угадываю ваше тайное желание расширить узкий круг, в границах которого осуждена жить каждая женщина, и внести в брак страсть, любовь. Да, это прекрасная мечта; я не скажу, что она недосягаема, но ее трудно воплотить в жизнь, и она не раз осуществлялась, на горе людям, которые не были созданы друг для друга. Простите мне это избитое выражение.