Как, стихотворец мой, и ты вообразил,
Что Карла короля ты щедростью затмил?
К этому времени Каналис, по образному выражению журналистов, «порастряс свои запасы». Он чувствовал, что не в состоянии изобрести что-либо новое в поэзии, из семи струн его лиры осталась только одна, и он так часто на ней играл, что публика потребовала: или повеситься на этой последней струне, или же умолкнуть. Де Марсе, недолюбливавший Каналиса, позволил себе шутку, ядовитое жало которой больно уязвило самолюбие поэта. «Каналис, — сказал он как-то, — напоминает мне того трубача, которого Фридрих Великий назвал храбрецом за то, что, пока шел бой, он дудел не переставая в свою дудку».
Каналис пожелал стать политиком и для начала решил извлечь пользу из своего пребывания в Мадриде в качестве атташе посольства, где он состоял при герцоге Шолье. «Не при посланнике, а при посланнице», — острили тогда в парижских гостиных. Как часто одно язвительное слово меняло судьбу человека. Бывший президент Цизальпинской республики, известнейший адвокат Пьемонта, г-н Колла, будучи уже в сорокалетнем возрасте, услышал, что его друг говорит, будто он, Колла, ничего не смыслит в ботанике; обидевшись, Колла становится вторым Жюссье, разводит цветы, выращивает новые разновидности растений и издает по-латыни «Флору Пьемонта» — плод десятилетних трудов.
«В сущности, ведь и Каннинг и Шатобриан тоже были политиками[45], — подумал исписавшийся поэт, — и де Марсе придется признать меня победителем».
Каналису очень хотелось написать большой труд по политическим вопросам, но он побоялся скомпрометировать себя, перейдя на прозу, чьи законы столь жестоки к тому, кто приобрел привычку выражать любую мысль александрийскими четверостишьями. Из всех поэтов нашего времени только трое: Гюго, Теофиль Готье и Альфред де Виньи — сумели стяжать двойную славу поэта и прозаика, которая выпала также на долю Расина и Вольтера, Мольера и Рабле. Эта слава — явление редчайшее во французской литературе — венчает только истинных поэтов. Итак, поэт Сен-Жерменского предместья поступал вполне благоразумно, стремясь поставить свою колесницу под надежный кров, поближе к дворцовым каретам. Получив чин советника, он решил, что ему необходим секретарь, вернее друг, который мог бы заменить его в иных трудных случаях, а именно: торговаться с издателями, заботиться о поддержании его славы в газетах, помогать ему в политических предприятиях — словом, человек, преданный поэту душой и телом. Многие парижские знаменитости — ученые, художники, литераторы — имеют при себе одного-двух прихвостней; обычно это какой-нибудь гвардейский капитан или камергер, который, греясь в лучах чужой славы, выполняет самые щекотливые поручения и в случае надобности готов даже скомпрометировать себя. Живет он не то на положении слуги, не то на положении друга, без устали хлопочет у пьедестала великого человека, беззастенчиво расхваливает его, первый бросается на защиту кумира, прикрывает его отступление, ведет все его дела и остается преданным ему до тех пор, пока не разочаруется в своих иллюзиях или же не добьется желаемого. Одни внезапно замечают, что их знаменитый друг недостаточно им благодарен, другие считают, что они жертва эксплуатации, третьим прискучивает это занятие, и лишь немногие удовлетворяются приятным сознанием равенства, ибо оно есть единственно достойная награда за близость с великим человеком; вспомним Али, которого приблизил к себе Магомет. Многих ослепляет самомнение, и они начинают считать себя не менее талантливыми, чем сам кумир. Преданность — явление редкое, особенно преданность, не ожидающая вознаграждения и не питающая надежд, то есть такая, какой понимала ее Модеста. Однако есть еще Менневали[46] — и в Париже их больше, чем где-либо, — которые любят держаться в тени, любят спокойную работу; они бенедиктинцы, чужие в нашем современном обществе, монахи без монастыря. Истинные агнцы, они вносят в свою деятельность и личную жизнь ту поэзию, которую лишь изображают писатели. Они поэты в душе, в своих уединенных размышлениях, в своей любви и нежности, тогда как другие — поэты лишь на бумаге, по столько-то за строчку, поэты умом, а не сердцем, как, например, лорд Байрон, как все те, кто, увы, живет за счет своих чернил, заменяющих ныне, по воле властей, источник Иппокрены[47].
Некоего молодого докладчика, члена совета высшей счетной палаты, привлекла слава Каналиса и блестящее будущее, якобы ожидавшее это политическое светило; по совету г-жи д'Эспар — а она в данном случае действовала в интересах герцогини де Шолье — он стал безвозмездно выполнять обязанности секретаря поэта, обласкавшего его, словно ростовщик своего первого заимодавца. Вначале их сотрудничество несколько походило на дружбу. Этот молодой человек уже занимал подобную должность при одном из министров, вынужденных уйти в отставку в 1827 году[48]. Однако министр все же позаботился об Эрнесте де Лабриере и устроил его в совет высшей счетной палаты. В то время Эрнесту исполнилось двадцать семь лет; он был награжден орденом Почетного легиона, не имел иного дохода, кроме своего жалованья, обладал известными деловыми навыками и многому успел научиться, проведя четыре года в кабинете главы министерства. Он был приятен и любезен в обращении, обладал добрым, неиспорченным сердцем, и ему претило быть на виду. Он любил свою страну, хотел быть ей полезным, но блеск пугал его. Имей он право выбора, он предпочел бы стать секретарем Наполеона, а не премьер-министром. Подружившись с Каналисом, Эрнест усердно занимался его делами, но уже через полтора года убедился, что поэт — человек сухой, черствый и возвышен только в словесном выражении своих чувств. Нигде так часто не оправдывается мудрость народной пословицы «ряса не делает монаха», как в области литературы. Чрезвычайно редко встречается соответствие между талантом и характером писателя. Талант еще не составляет сущности человека. Это несоответствие, столь удивительное в своем внешнем проявлении, пока не исследовано, а быть может, и недоступно исследованию. Ум и все формы творчества, ибо в искусстве рука человека продолжает то, что родилось в его мозгу, составляют особый мир, существующий и развивающийся под черепной коробкой независимо от чувств и от того, что именуется добродетелью гражданина, отца семейства и просто человека. Однако это не есть непреложный закон. В человеке нет ничего непреложного. Несомненно, что развратник погубит свой талант в беспрерывном разгуле, а пьяница потопит его в вине; но и заурядный человек не станет талантливее от того, что будет тщательно выполнять все предписания гигиены. С другой стороны, бесспорно, что певец любви Вергилий никогда не любил никакой Дидоны[49] и что образец гражданина Руссо был наделен таким тщеславием, что ему могли бы позавидовать все аристократы, вместе взятые. И все-таки Микеланджело и Рафаэль являли собой счастливую гармонию гения и характера. Итак, в моральном отношении талант у мужчин — это почти то же, что красота у женщин: то есть лишь обещание, иногда обманчивое. Склонимся же дважды перед человеком, сердце, характер и талант которого в равной степени совершенны. Распознав в поэте честолюбивого эгоиста, худшую из разновидностей этой породы, ибо есть и приятные эгоисты, Эрнест из чувства щепетильности не решался его покинуть. Порядочные люди не легко порывают узы, особенно если они добровольно связали себя этими узами. Итак, когда письмо Модесты летело по почте, секретарь еще продолжал жить в добром согласии с поэтом, как живут те, которые сознательно приносят себя в жертву. Лабриер был благодарен Каналису за ту откровенность, с которой он позволил ему заглянуть в свою душу. К тому же недостатки этого человека, которого будут считать великим при жизни и чествовать, как чествовали в свое время Мармонтеля[50], составляли лишь оборотную сторону его блестящих дарований. Будь он не так тщеславен и честолюбив, он не обладал бы ясной ораторской дикцией, этим необходимым качеством в современной политической жизни. Он был сух и избрал себе роль человека прямого и честного; он любил рисоваться и посему бывал великодушен. Обществу от этого была польза, а о побуждениях пусть судит господь бог.