Ламбер так сильно влиял на мое воображение, что я до сих пор чувствую это влияние. Я слушал его рассказы, погружавшие в атмосферу чудесного, с таким же наслаждением и жадностью, с каким и дети и взрослые поглощают сказки, в которых действительность принимает самые нелепые формы. Его страсть к таинственному и естественная в детском возрасте доверчивость заставляли нас часто говорить о рае и аде. Тогда Луи, объясняя мне Сведенборга, пытался заставить меня разделить его верования в ангелов. В самых ложных рассуждениях Ламбера встречались и тогда изумительные наблюдения над могуществом человека; именно они придавали его словам тот облик правдивости, без которого ничего нельзя создать ни в каком искусстве. Он рисовал романтический конец судьбам человечества, и это подогревало его склонность отдаваться верованиям, свойственным девственному воображению. Разве не в эпоху своей юности народы создают себе идолов и догмы? А сверхъестественные существа, перед которыми они трепещут, — разве они не воплощают в преувеличенном виде их собственные чувства, их потребности? То, что осталось в моей памяти от моих поэтических разговоров с Ламбером относительно шведского пророка, произведения которого позже я прочел из любопытства, может быть кратко сведено к следующему.
В человеке соединяются два различных существа. По Сведенборгу, ангел — это человек, в котором духовное существо победило материальное. Если человек хочет следовать призванию быть ангелом, он должен, как только мысль раскроет ему двойственность его бытия, стремиться развивать тончайшую природу живущего в нем ангела. Если ему не удалось обрести просветленное знание своего будущего, он дает возможность возобладать материальному началу вместо того, чтобы укреплять свою духовную жизнь, все его силы уходят на игру внешних чувств, и от материализации этих двух начал ангел постепенно погибает. В противном случае, если человек будет поддерживать свой внутренний мир необходимыми ему эссенциями, дух начинает преобладать над материей и пытается от нее отделиться. Когда это отделение происходит в той форме, которую мы называем смертью, ангел достаточно сильный, чтобы освободиться от своей оболочки, продолжает существовать и начинает свою настоящую жизнь. Наличие бесконечного числа отличающихся друг от друга индивидуальностей может быть объяснено только этой двойственностью бытия, они дают возможность понять и доказать ее. Действительно, расстояние между человеком, чей бездеятельный ум обрекает его на очевидную тупость, и тем, кого внутреннее зрение одарило известной силой, заставляет нас предположить, что между гениальными людьми и остальными может существовать такая же разница, какая отделяет зрячих от слепых. Эта мысль, бесконечно расширяющая мироздание, в некотором смысле дает ключ к небесам. Внешне кажется, что на земле все эти существа смешаны друг с другом, на самом же деле они разделены на различные сферы в зависимости от совершенства их внутреннего мира. В этих сферах все различно: и нравы и язык.
В невидимом мире, так же как и в мире реальном, если какой-нибудь обитатель низшей сферы достигнет, не будучи достойным, высшего круга, он не только не понимает ни его привычек, ни бесед, но его присутствие парализует голоса и сердца высших существ. В «Божественной комедии» у Данте, быть может, была какая-то смутная интуиция этих сфер, которые начинаются в мире скорбей и поднимаются кольцеобразным движением до самых небес. Доктрина Сведенборга является созданием просветленного духа, рассказавшего о бесчисленных формах, в которых ангелы появляются среди людей.
Эту доктрину, которую я сегодня пытаюсь резюмировать, придав ей логический смысл, Ламбер изложил мне как обольстительное откровение, окутанное пеленой особой фразеологии, свойственной мифологам: туманные фразы, переполненные абстракциями, так же сильно воздействующими на мозг, как некоторые книги Якоба Бёме[25], Сведенборга или госпожи Гийон, внимательное чтение которых пробуждает фантазии, многообразные, как мечты, порожденные опиумом. Ламбер рассказывал мне о таких странных мистических явлениях, так сильно поражал мое воображение, что у меня кружилась голова. Тем не менее я любил погружаться в этот таинственный, не постижимый для внешних чувств мир, в котором всем нравится жить, уносясь воображением или в неясные дали будущего, или в магические области сказки. Эти страстные отклики души на пережитые ею же впечатления, помимо моей воли, убеждали меня, насколько она сильна, и приучали к углубленному мышлению.
Что же касается Ламбера, он объяснял все своей теорией ангелов. Для него чистая любовь, такая любовь, о которой мечтают в юности, была встречей двух ангельских натур. Поэтому ничто не могло сравниться с тем пылом, с каким он мечтал встретить ангела-женщину. Кто лучше, чем он, мог внушить и чувствовать любовь? Что может дать представление об изумительной чувствительности, если не милая естественность и отпечаток доброты в его чувствах, словах, действиях, в каждом незначительном жесте, наконец, во взаимопонимании, которое связывало нас друг с другом и которое мы выражали, называя друг друга «фезанами». Не существовало никакого различия в том, что исходило от него и что исходило от меня. Мы взаимно копировали почерки, чтобы один мог делать урок за двоих. Когда один из нас заканчивал книгу, которую мы должны были вернуть учителю математики, он мог читать ее без всякой помехи в то время, как другой выполнял за него и урок и «пенсум». Мы делали уроки, точно платили налог, обеспечивающий спокойное существование. Если мне не изменяет память, когда их делал Ламбер, они часто были выполнены с исключительным совершенством. Но так как нас обоих считали за идиотов, то учитель проверял наши работы под влиянием рокового предубеждения и даже приберегал их, чтобы развлекать ими наших товарищей. Я вспоминаю, что однажды вечером, когда кончался урок, который длился от двух до четырех, учитель взял перевод Ламбера. Текст начинался: Caius Gracchus, vir nobilis[26]. Луи перевел: у Кайя Гракха было благородное сердце.
— Где вы видите «сердце» в слове nobilis? — резко сказал учитель.
И все рассмеялись, в то время как Ламбер ошеломленно глядел на учителя.
— Что скажет госпожа баронесса де Сталь, узнав, что вы при переводе искажаете смысл слова, которое обозначает благородный род, патрицианское происхождение?
— Она скажет, что вы глупец! — вполголоса ответил я.
— Господин поэт, вы на восемь дней отправитесь в карцер, — ответил учитель, который, к несчастью, меня услышал.
Бросив на меня невыразимо нежный взгляд, Ламбер тихо повторил:
— Vir nobilis.
Именно госпожа де Сталь часто являлась источником несчастий Ламбера. По всякому поводу и учителя и ученики бросали ему в лицо это имя то с иронией, то с упреком. Луи сразу же постарался попасть в карцер, чтобы составить мне компанию. Там мы были свободнее, чем где бы то ни было, и могли разговаривать целыми днями. В молчаливых дортуарах у каждого ученика была ниша в шесть квадратных футов, на перегородках вверху были устроены решетки, и дверь с просветами запиралась каждый вечер и открывалась каждое утро под наблюдением отца-надзирателя, который был обязан присутствовать при нашем утреннем подъеме и при отходе ко сну. Слуги дортуаров необычайно быстро открывали двери, и скрип этих дверей был тоже одной из особенностей коллежа. Таким образом устроенные альковы служили нам карцерами, где нас иногда держали целыми месяцами. За учениками, помещенными в клетку, наблюдал острый взгляд начальника, надзирателя, который легким шагом приходил и в определенные часы и неожиданно, чтобы проследить, не болтаем ли мы вместо того, чтобы выполнять свои «пенсумы». Но ореховая скорлупа, разбросанная по лестницам, тонкость нашего слуха позволяли нам всегда предвидеть приход надзирателя, и мы могли без всякой помехи отдаваться своим любимым занятиям. Так как чтение нам было запрещено, часы карцера обычно отдавались метафизическим дискуссиям или рассказам о кое-каких любопытных случаях, относившихся к чудесным проявлениям мысли.