– Зачем же ты раскрывал чемодан с деньгами? – спросил я.
– Ничего не мог с собой поделать, – пожал плечами Леня. – Стал спиваться и совсем потерял контроль над собой.
Он рассказывал, как подделывать печати, как свести тушь и чернила с документов, почему нельзя сводить с сетки, которая наносится на некоторые документы, и как переклеить на чужой паспорт свою фотографию с нанесённым на ней оттиском печати и углублениями.
Как-то раз я пришёл с очередного допроса вконец измотанный, и Лёня попросил меня расписаться на листе в трех местах. Я расписался и сразу же лег спать, по лёниному совету. Он тоже после допроса ложился и спал по 12–15 часов.
Проснулся я к ужину. Лёня протянул мне лист с моими подписями.
– Узнаешь? – спросил он.
Я кивнул. Лёня протянул мне другой, такой же, в тех же местах стояли мои подписи – без сомнения, мои! Я не поверил своим глазам.
– Так какие твои? – Лёня довольно улыбался.
Но как я ни силился, отличить свои подписи от поддельных так и не смог.
– А ведь было время, я едва не оставил свою профессию, – сказал Леня. – Года два ничем не занимался. Женился. Дело было в Армении. Жена оказалась хорошая девочка, а денег хватало. Но жена умерла в родах, оставив сынишку. Он сейчас у моих родителей. Долго мне его не увидеть.
– А как тебя занесло в Армению?
– О, там у меня была интересная история. Раз оказался я в гостинице в Ереване. А в одном номере со мной находились архитекторы из Москвы, они проектировали памятник армянскому поэту Аванесяну. У них были чертежи трех вариантов памятника, рассмотренных комиссией, с печатями и подписями, все как положено. Но из этих трех вариантов утвердили-то только один. Я выпросил у них неутверждённый… И завертелось. Я купил кожаную папку, положил в нее бланки с фамилиями и росписями и несколько пачек денег, тысяч 5–6 рублей. Я заходил в институты, в проектные бюро и говорил: «Граждане, мы приступаем к сооружению памятника известному армянскому поэту. Денег у нас нет, и мы хотим строить его на пожертвования. Мы обращаемся ко всем, в ком сохранились национальные чувства и любовь к национальной истории, помочь нам в этом благородном деле». А армяне, как известно, отсутствием этих чувств не страдают. Но и отсутствием денег тоже: спекулянтов разного рода, знаешь сам, уйма. Ко мне сбегалась масса народу. Я раскрывал папку – а там уже лежало несколько пачек денег. Дескать, есть еще люди, в которых не угасли национальные чувства… Я только и успевал объяснять: «Вот бланки для лиц, которые хотят пожертвовать деньги в частном порядке». Несколько таких бланков уже были заполнены, и напротив сумм с тремя нулями стояли самые разные подписи, и армянские тоже, которые я поставил сам. «А вот бланки для организаций. Но мы принимаем деньги только наличными». Если какой-нибудь бдительный гражданин требовал документы – но так было два или три раза, – я показывал официальную бумагу, что уполномочен для сбора пожертвований. Были и такие, что деньги давали, но просили не записывать в бланк. От них я получал больше всего – иногда до пяти тысяч. Какому-нибудь шулеру, сам понимаешь, невыгодно, чтобы его имя было занесено в бланк. Откуда у служащего с окладом в 100 рублей такие деньги на пожертвования? Деньги потекли. Правда, работа была тяжёлая. С утра до вечера я собирал деньги. А сгубило меня то, что я совсем обнаглел и решил обобрать партийного бонзу. Тот попросил прийти на следующий день. И ведь чувствовал я, что не стоит, – так поди ж ты, хочется провернуть что-нибудь такое красивое. Ну и попался. Зашел к нему, – и, как всегда, двое просят документы. И, по возможности, настоящие.
– Ну и как, судили тебя?
– О, это был не суд, а смех. С организациями я, конечно, сразу расплатился, – за это срок большой, да и взял я у них немного, но вот с частными лицами я расплачиваться не собирался. Да и сами частные лица не желали, чтобы я с ними расплачивался, особенно те, кто жертвовал крупные суммы. Отвертелся я – дали очень малый срок. И хоть заплатить пришлось порядком судьям и следователю, но мне все равно денег много осталось.
Лёня замолчал, улыбаясь собственным воспоминаниям. Наступила тишина. В камере напротив раздался душераздирающий крик – кого-то били. Протопали надзиратели, звякнули ключи. Из открытой камеры выбежал тот, кого били, и, грохнувшись на пол, с надрывным стоном дышал после драки.
А между тем я мучительно думал, как опровергнуть обвинения телефонистки. Не было никаких свидетелей, кроме нее, и ей, конечно, верят, да и как иначе? Ведь ясно, что она писала по указке КГБ. Ну, такой плохой работы я от них не ожидал. В газетах с благородным негодованием пишут, что в странах проклятого капитала существует унизительная практика подслушивания телефонных разговоров, а тут не только не стыдятся признаться в этом, но и выставляют подслушивавшего свидетеля. Да еще подслушиватель оскорблен, что подслушал нецензурную брань, а потому просит меня судить.
Следователь изредка меня вызывал, и процедура эта была не из приятных: около часа держали в «стакане» – крошечной каморке с высоким потолком, усиливающим тягостное чувство безысходности, со стенами, разделанными «под шубу» – с шероховатой, режущей поверхностью, чтобы нельзя было прислониться. Самые закоренелые лагерники не могли долго вынести там – начинали барабанить в дверь, рискуя, что на них наденут самозатягивающиеся, разрывающие кожу тонким металлическим тросом наручники или изобьют. Потом следователь по десять часов кряду вытягивал душу – я начал понимать, почему Леня после допросов ложился спать. Ведь ему грозило пятнадцать лет или расстрел, а мне не более пяти. Правда, прибавилась еще третья статья – разжигание национальной розни, но общий срок она увеличить не могла, ибо по закону он не должен превышать срок самой тяжкой статьи, в данном случае – пять лет.
Я решил посоветоваться с Лёней. Он внимательно выслушал и ненадолго задумался. Потом стал рассуждать вслух.
– Посмотри, – сказал он. – Телефонистка сразу обратилась с жалобой к областному прокурору. А ты спроси ее, записала ли она это в книгу, в которой регистрируют обычно все происшествия во время дежурства. Я уверен, такая книга есть на каждой станции, и уверен, что она там ничего не написала. И спроси, обратилась ли она с жалобой к своему начальству? Попросила ли, чтобы отключили твой телефон, раз ты такой хулиган? Если это проделки КГБ, то ясно, что они это не предусмотрели и она ни к кому не обращалась. И далее, спроси ее, откуда она узнала, что это ты? Ведь телефон, как ты говоришь, записан не на твою фамилию. Допустим, скажет, что узнала тебя по голосу. То есть тот голос, который она слышала по телефону, похож на твой в данный момент. Но телефон искажает голос. Если она часто слышала твой голос в живом разговоре, то может узнать его и по телефону, но не наоборот. И далее. Ты ведь не разговариваешь с ней по телефону. Просто принимаешь от нее разговор. А сколько раз в день она соединяет абонентов? Разве возможно всех запомнить по голосу?
Лёня нашел тысячи доказательств против телефонистки. Мне и в голову это не приходило. Его советы мне сильно помогли. Свидетельница действительно оказалась на суде в дурацком положении. Но советоваться с Леней по главному пункту обвинения – в распространении антисоветской пропаганды – я не стал. Тут обвинения были просты: протестовал против судебных преследований невинных людей, подписывал протесты вместе с сионистски настроенными лицами. Вполне достаточно.
– Ведь это не шутка, – объяснял мне следователь. – Вы знаете, что раньше за это бывало? Знаете? Вы обнаглели.
В такие моменты мне хотелось его обнять и сказать: «Родной, успокойся, вернутся еще эти времена».
А у Лёни тем временем настроение ухудшилось. С допросов он приходил насквозь промокший от пота. Вызывали бухгалтеров магазинов, принимавших заказы на покупки в кредит, но ни один не опознал его. Для Лёни это был, конечно, блестящий аргумент.
«Как это может быть, – говорил он следователю, – что я по десять раз на день заходил к одному и тому же бухгалтеру оформлять кредиты, и он ни разу меня не узнал? Да ведь он бы сразу заявил в милицию. А сколько магазинов? И в каждом из них по нескольку раз в день я, судя по документам, оформлял кредиты, и никто не обратил внимания, что это один и тот же человек под разными фамилиями? Да вы в своем ли уме? Может ли такое быть?»