– Пожалуй, это меня устраивает, – сказала она воинственно. – Вечером мне надо быть на официальном приеме неподалеку оттуда. Прием в честь важной венгерской делегации, – добавила она, не зная толком, кого хочет поразить. – Мы его давно ждали.
– Замечательно. Чудесно. А время? Шесть? Восемь? Что вам больше подходит?
– Прием назначен на шесть. Я приду примерно четверть девятого.
– Договорились: примерно-четверть-девятого. Как меня зовут, вы запомнили? Скотт Блейр. Скотт – помните, в Антарктиде? Я высокий, очень дряхлый, мне около двухсот лет. Ношу очки, сквозь которые ничего не вижу. Но Ники сказал, что вы – советский вариант Венеры Милосской, так что вас я, конечно, в любом случае узнаю.
– Нелепость какая! – воскликнула она, засмеявшись помимо собственной воли.
– Я буду околачиваться в вестибюле и поджидать вас, но почему бы на всякий случай мне не дать вам свой телефон? У вас есть карандаш?
Она повесила трубку, сверкая глазами, повернулась к Назьяну и выплеснула на него переполнявшие ее противоречивые чувства:
– Григорий Тигранович! Какое бы положение вы здесь ни занимали, но права заявляться в мою комнату, рыться в моих бумагах и слушать мои телефонные разговоры у вас нет! Вот ваша книга. Если вы хотите мне что-нибудь сказать, оставьте на потом.
Тут она схватила папку с переводом книги о достижениях кубинских сельскохозяйственных кооперативов и ледяными пальцами принялась листать страницы, делая вид, будто считает их. Прошел целый час, прежде чем она позвонила Назьяну.
– Вы должны простить мою раздражительность, – сказала она. – На днях умер мой близкий друг. Я сама не своя.
К обеду она изменила свои планы. Морозов не умрет без своих билетов, директор магазина – без экзотического мыла, Ольга Станиславская – без отреза. Она пошла пешком, потом поехала на автобусе, а не в такси. И снова пошла пешком, проходными дворами, пока не вышла к обветшалому складу в узком проулке. «Так ты можешь со мной связаться, когда понадобится, – сказал он. – Сторож – мой друг. Он даже не будет знать, кто подает сигнал».
Надо верить в то, что делаешь, напомнила она себе.
«Я верю. Абсолютно».
В руке она держала открытку с репродукцией картины Рембрандта из собрания ленинградского Эрмитажа. «Привет всем», – было написано на обороте. Подпись «Алина» и нарисованное сердце.
Вот эта улица! Она стоит на ней. Улица из ее кошмарного сна. Она трижды нажала на кнопку звонка и подсунула открытку под дверь.
Прекрасное московское утро, сияющее и манящее, горный воздух – день для отпущения всех грехов. Разделавшись с телефонным звонком, Барли вышел из гостиницы и, стоя на теплом тротуаре, расслабил руки и плечи, покрутил головой, отключая все лишние мысли, и позволил городу заглушить все страхи смешением запахов и голосов. Вонь русского бензина, табака, дешевых духов и речной воды – привет! Еще два дня здесь, и я перестану замечать, что дышу вами. Кавалерийские наскоки легковушек – привет! Грязные грузовики грохочут в погоне за ними по рытвинам. А между ними – жутковатая пустота. Лимузины с затемненными стеклами, дома без номеров, в преждевременных трещинах – что вы прячете? Учреждения, казармы или школы? Мальчики с одутловатыми лицами курят в подъездах и ждут. Шоферы читают газеты в машинах, стоящих у тротуаров, и ждут. Безмолвная группа важных мужчин в шляпах уставилась на закрытую дверь и ждет.
«Отчего это всегда привлекало меня? – задал он себе вопрос, рассматривая свою жизнь в прошедшем времени, что с недавнего времени вошло у него в привычку. – Отчего я все время сюда возвращался?» Он испытывал пьянящую приподнятость и ничего не мог с собой поделать. Он не привык к страху.
Из-за того, что они обходятся тем, что у них есть, решил он. Из-за того, что они легче переносят лишения и неудобства, чем мы. Из-за их любви к анархии, и ужаса перед хаосом, и состояния напряженности между тем и другим.
Из-за того, что бог всегда находил предлоги не сходить сюда.
Из-за их всеобъемлющего невежества и блеска, который сквозь него прорывается. Из-за их чувства юмора, не хуже нашего и даже лучше.
Из-за того, что они – последнее великое белое пятно в открытом и переоткрытом мире. Из-за того, что они так стараются быть, как мы, но начинают так издалека.
Из-за огромного сердца, бьющегося среди огромных развалин. Из-за того, что развалины эти – я сам.
Я приду примерно-четверть-девятого, сказала она. Что услышал он в ее голосе? Опасение? Опасение за кого? За себя? За него? За меня? В нашей профессии связные – уже материал.
Смотри наружу, приказал себе Барли. Существовать можно только снаружи.
Из метро высыпала группа девочек в ситцевых платьях и мальчиков в хлопчатобумажных куртках, спеша то ли на работу, то ли на занятия. Их угрюмые лица озарялись смехом от одного слова. Заметив иностранца, они хладнокровно его рассмотрели – круглые выпуклые очки, поношенные, сделанные на заказ ботинки, старый костюм типичного империалиста. Только в Москве Барли Блейр соблюдал буржуазные требования к одежде.
Нырнув в людской поток, он отдался его течению: ему было все равно, куда он идет. По контрасту с его нарочито хорошим настроением очереди, уже выстроившиеся у продовольственных магазинов, казались беспокойными и полными тревоги. Среди прохожих брели в унылых костюмах герои труда и ветераны войны в кирасах из побрякивающих медалей, и вид у них был такой, словно они уже опоздали туда, куда направляются. В самой их медлительности таился протест. В новых условиях не делать ничего – уже означает принадлежность к оппозиции. Потому что, ничего не делая, мы ничего не изменяем. А ничего не изменяя, мы цепляемся за то, что нам понятно, пусть это даже решетка нашей собственной тюрьмы.
Я приду примерно-четверть-девятого.
Оказавшись на набережной широкой реки, Барли опять замедлил шаг. Вдали в безоблачные небеса уходили сказочные купола Кремля. Иерусалим с вырванным языком, подумал он. Столько колоколен – и нигде не услышать колокола. Столько церквей – и нигде не услышишь молитвы.
Позади него раздался голос, он обернулся – слишком резко – и увидел пожилую, празднично одетую пару. Они явно спрашивали у него, как пройти куда-то. Но Барли, при всей своей изумительной памяти, знал по-русски только несколько слов. Это была музыка, которую он слушал часто, но так и не собрался с духом, чтобы проникнуть в ее тайны.
Он засмеялся и состроил извиняющуюся мину.
– Я не говорю по-русски, старина. Я империалистическая гиена. Англичанин.
Старик дружески сжал его кисть.
Во всех чужеземных городах, где ему довелось побывать, иностранцы спрашивали у него дорогу в неизвестные ему места на непонятных ему языках. Но только в Москве его благословляли за это неведение.
Он пошел назад, останавливаясь перед немытыми витринами, притворяясь, будто внимательно изучает то, что было в них выставлено. Раскрашенные деревянные куклы. Для кого? Запыленные консервные банки с компотом или, может, рыбой? Подвешенные на красных лентах неряшливые пакеты, а в них – тайна, может быть, даже пекоэ. Банки с чем-то маринованным, может быть, экспонатами анатомического музея, в свете десятиваттных лампочек. Он приближался к своей гостинице. Крестьянка с пьяными глазами ткнула в него букетом увядших тюльпанов, завернутых в газету.
– Очень любезно с вашей стороны, – воскликнул он и, порывшись в карманах, нашел среди других бумажек рубль.
У подъезда гостиницы стояла зеленая «Лада» с помятым радиатором. На карточке у ветрового стекла было выведено «ВААП». Перегнувшись через капот, шофер снимал дворники, чтобы их не украли.
– Скотт Блейр? – спросил его Барли. – Вы не ко мне? – Шофер, не обращая на него ни малейшего внимания, продолжал возиться с дворниками. – Блейр? – повторил Барли. – Скотт?
– Тюльпанчики для меня, дусик? – спросил Уиклоу, возникая сзади. – Все в порядке, – добавил он тихо. – «Хвоста» нет.
Уиклоу подстрахует вас с тыла, сказал Нед. Уж кто-кто, а Уиклоу узнает, следят за вами или нет. Уиклоу – и кто еще? Вчера вечером, как только они зарегистрировались в гостинице, Уиклоу исчез до поздней ночи, и, ложась спать, Барли увидел из окна, что он стоит на улице и разговаривает с двумя молодыми людьми в джинсах.