– Трепался? – подозрительно повторил Клайв, как будто услышал про какой-то новейший порок.
Боб поспешил перевести.
– Болтал, Клайв, – объяснил он обычным дружеским тоном. – Болтал за рюмкой. Ничего дурного.
А когда позвали обедать, они расселись за дощатым столом: Барли – у одного конца, Нежданов – у другого, а между ними – бутылки белого грузинского вина, и все рассуждали на лучшем своем английском языке о том, может ли истина быть истиной, если она неудобоварима для так называемой великой пролетарской революции; и следует ли нам вернуться к духовным ценностям наших предков; и оказывает ли перестройка положительное влияние на жизнь простого народа; а если вы действительно хотите узнать, что неладно в Советском Союзе, то нет лучшего способа выяснить это, чем попытаться отправить холодильник из Новосибирска в Ленинград.
К моему тайному раздражению, Клайв снова его перебил. Как человек, которому наскучили не относящиеся к делу подробности, он пожелал узнать имена. Барли хлопнул себя ладонью по лбу, забыв враждебность, которую вызывал в нем Клайв:
– Имена, Клайв, господи! Один – преподаватель Московского государственного университета, только его фамилию я не уловил. Еще один, занимается химией, – сводный брат Нежданова, они называли его «Аптекарь». Кто-то из Академии наук, какой-то Грегор, только я не удосужился узнать его фамилию, а чем он занимается – и подавно.
– За столом были женщины? – спросил Нед.
– Две, но обе не Кати, – сказал Барли, и его сообразительность произвела на Неда видимое впечатление, как, впрочем, и на меня.
– Но ведь там был кто-то еще, не так ли? – предположил Нед.
Барли медленно выпрямился, выпил и, зажав стакан между коленями, вновь наклонился, втягивая носом мудрость его содержимого.
– Да-да, конечно, там был кто-то еще, – согласился он. – Всегда ведь находится кто-то еще, не правда ли? – загадочно добавил он. – Не Катя. Кто-то другой.
Его голос изменился. В чем именно – я понять не мог. Голос зазвучал резче. Оттенок сожаления или раскаяния? Я ждал, как и все остальные. По-моему, уже тогда все мы почувствовали, что на горизонте появляется что-то необычное.
– Худой бородач, – продолжал Барли, вглядываясь в темноту, будто наконец-то его разглядел. – Высокий. Темный костюм, черный галстук. Впалые щеки. Наверное, поэтому и отрастил бороду. Рукава коротковаты. Черные волосы. Пьяный.
– У него была фамилия? – спросил Нед.
Барли все еще смотрел куда-то в полумрак, описывая то, чего никто из нас не видел.
– Гёте, – наконец произнес он. – Как у поэта. Все они там звали его Гёте. Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте. Возраст неопределенный – можно дать и пятьдесят, можно и восемнадцать. Худенький, как мальчишка. Красные пятна на скулах. И эта борода.
Вот тут-то, как позже заметил Нед, когда проигрывал нам пленку, операция «Дрозд», фигурально выражаясь, и расправила крылья. Момент этот не был отмечен ни благоговейным молчанием, ни чьим-то судорожным вздохом. Наоборот, Барли выбрал именно его, чтобы расчихаться, – первый приступ из многих за то время, пока мы с ним общались. Сначала отдельные выстрелы, слившиеся затем в грандиозный залп. А потом приступ медленно угасал, а Барли бил себя по лицу носовым платком и ругался, когда его чуть отпускало.
– Чертова аллергия, – объяснил он виновато.
* * *
– Я блистал, – продолжал Барли. – Что бы я ни сказал, все вызывало у них восторг.
Он снова наполнил стакан, на этот раз водой, и пил маленькими глоточками, медленно и ритмично, как пластмассовые птички, которые кланялись между миниатюрами на стойке каждого мрачного английского бара, пока их не вытеснили телевизоры.
– Мистер Чудо, вот кем я был. Звезда эстрады и экрана. Человек с Запада, обходительный и неотразимый. За тем я ведь и езжу туда, не так ли? Только там люди настолько полоумны, что слушают мои бредни. – И снова прядь его волос почти коснулась стакана. – У них всегда так. Едешь за город погулять, а кончаешь спорами с кучкой пьяных поэтов о свободе и об ответственности. Заходишь отлить в грязную общественную уборную, а сосед нагибается к тебе и спрашивает, есть ли жизнь после смерти. Потому что ты с Запада. И, следовательно, знаешь. И ты говоришь им. И они запоминают. Ничего не упуская.
Возникла явная опасность, что он вот-вот вообще перестанет говорить.
– Почему бы вам просто не рассказать, что произошло, а критику предоставить нам? – заметил Клайв тоном, словно намекавшим, что Барли критика не по чину.
– Я сверкал. Вот что произошло. Тонкий ум разгулялся вовсю. А, забудьте!
Но забывать никто не собирался, как свидетельствовала веселая улыбка Боба.
– Барли, по-моему, вы чересчур строги к себе. С какой стати винить себя за то, что вы были душой общества? Судя по всему, вы просто платили за гостеприимство.
– О чем же вы говорили? – спросил Клайв, которого не сбило добродушное вмешательство Боба.
Барли пожал плечами.
– Как восстановить русскую империю – в перерыве между обедом и чаем. О мире, прогрессе и гласности – без всякого регламента. О немедленном безоговорочном разоружении.
– Вы часто рассуждаете на эти темы?
– Когда бываю в России, то часто, – отрезал Барли, которого снова спровоцировал тон Клайва, но опять-таки ненадолго.
– Нельзя ли нам узнать, что именно вы говорили?
Однако свою историю Барли рассказывал не Клайву. Он рассказывал ее себе самому, комнате и тем, кто в ней находился, своим случайным попутчикам, пункт за пунктом – полный обзор своего безумия.
– Я говорил, что разоружение – вопрос не военный и не политический. А вопрос человеческой воли. Нам надо решить, хотим мы мира или войны, и готовиться к этому. Ведь к чему мы приготовимся, то мы и получим. – Он на мгновение умолк. – Это у меня на языке вертелось, – объяснил он, опять адресуясь к Неду. – Подогретые аргументы, которых я там набрался.
И, словно чувствуя, что требуются дальнейшие объяснения, он начал вновь:
– Дело в том, что я тогда как раз на неделю стал специалистом по этим вопросам. Я взвешивал, не стоит ли фирме заказать что-нибудь срочное на подобную тему. Один посредник на ярмарке пристал ко мне с книгой о гласности и кризисе мира. Статьи старых и новых ястребов, переоценка стратегии. Может ли все-таки разразиться настоящий мир? Они бы заключили контракты кое с кем из американских боевых скакунов шестидесятых годов и показали бы, что очень многие из них, уйдя в отставку, повернули на сто восемьдесят градусов.
Он говорил виноватым тоном, но отчего? – спрашивал я себя. К чему он нас готовит? Почему считает, что должен смягчить удар заранее? Боб, который, несмотря на свое добродушие, дураком отнюдь не был, наверное, задавал себе тот же вопрос.
– На мой взгляд, идея весьма заманчивая, Барли. Пахнет деньгами. Я и сам, пожалуй, не против участия, – добавил он со смешком, означавшим «между нами, мужчинами, говоря».
– То есть вы усвоили этот жаргон, – сказал Клайв все с тем же скрытым сарказмом. – И срыгнули на них. Вы это подразумеваете? Конечно, восстановить алкогольные полеты своего воображения не так-то просто, но мы будем весьма признательны, если вы все же постараетесь.
Чему Клайв учился, думал я, если он вообще когда-нибудь учился? И где? Кто его породил и воспитал? Где Служба откапывала эти мертвые мещанские души со всем набором соответствующих ценностей при полном отсутствии прочих?
Тем не менее возобновившаяся атака не вызвала у Барли отпора.
– Я сказал, что верю в Горбачева, – начал он спокойно, отпивая глоток воды. – Они могут и не верить, а я верю. Я сказал, что дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у них. Я сказал, что если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то дурака или снабдить зубную пасту розовыми полосками, то мы бы разоружились давным-давно. Я сказал, что величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства, – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества. И я сказал, что, бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон.