— Ах, — сказала она, — В Египте, в огромной треугольной тени пирамиды, покуда рядом пасся осел, святой Иосиф сказал Пресвятой Деве: «Прелесть моя, ну что тебе стоит на минуточку закрыть глаза и вообразить, будто я — Святой Дух?»
Каспарсен, однако, продолжал свой рассказ.
— Жил я и в Копенгагене. — сказал он. — Но там мне пришлось несладко. Кончил я дворником при ночлежке старого жирного Болле Бандсатса, где за два шиллинга вы можете спать на полу, а за шиллинг — стоя, опираясь на продетую под мышками веревку. Когда же мне пришлось бежать от закона, я взял себе имя Каспарсен, в память о гордом, несчастном Каспаре Хаузере[80] из Нюренберга, который закололся кинжалом, дабы показать лорду Стенхоупу, что он незаконный сын Стефании, эрцгерцогини баденской.
Но если вам угодно узнать о моем происхождении, я имею честь вам сообщить, что я вастард чистейшей бастардской крови. Мать моя была законная дочь народа, дитя честных ремесленников, та самая великая актриса Иоганна Хендель-Шутц,[81] которая оживила на сцене все классические идеалы. Она склонна была к меланхолии. Из шестнадцати братьев моих и сестер пятеро покончили жизнь самоубийством. Что же до того, кто был мой отец, о, вам это любопытно будет узнать, ваша милость. Когда шестнадцатилетней девушкой Иоганна явилась в Париж постигать искусство сцены, она удостоилась внимания одной высокой особы.
Я сын герцога Орлеанского,[82] который вскорости связал себя с народом еще новыми узами, настаивая, чтобы его называли citoyen,[83] голосуя за смерть короля Франции и приняв имя Egalite.[84] Незаконный сын Egalite! Можно ль быть более выблядком, ваша милость?
— Нет, — произнесла старая дама белыми, неслушающимися губами, не находя для него слов утешения.
— Бедный король Луи Филипп, — сказал Каспарсен, — которому я от души сочувствую и которого, каюсь, я так поносил нынче ночью — он мне младший брат.
Фрекен Малин даже под влиянием величайших потрясений не надолго теряла дар речи. Помолчав, она сказала:
Скажите же мне поскорей, ведь времени у нас, кажется, осталось немного, во-первых: зачем вы убили кардинала? И во-вторых: зачем вы взяли на себя труд меня морочить, оказавшись здесь вместе со мною, и делать из меня дуру в мою, быть может, последнюю ночь? Здесь вам ничто не грозило. Или вы думали, я слишком слаба душою и недостаточно знаю темные глубины сердца человеческого, чтобы понять вас?
Ах, ваша милость, — отозвался Каспарсен. — Отчего я сразу вам не открылся? В миг, когда я убил кардинала, душа моя вступила в брак, слилась воедино с судьбою, с вечностью, с душой самого Бога. Разве не предписываем мы молчанья на пороге чертога брачного? И пусть императору Нерону, вступая в брак, угодно было призывать народ во свидетели, зато не вправе ли мы предположить, что Пифагор сохранял целомудрие?
И отчего я убил своего господина? — продолжал он. — Ваша милость, мало было надежды спастись нам обоим, и он непременно пожертвовал бы своей жизнью ради меня. И что мне тогда оставалось — жить дальше, слугою, за которого умер его господин? Или кинуться в пучину и погибнуть, как и пристало жалкому авантюристу, недостойному лучшей участи?
Я уж вам сказал: я актер. Актер разве не мечтает о роли? И если дирекция нам все время отказывает в лучших ролях, разве мы не мечтаем хотя вы дублировать знаменитость, когда представится случай? А уж по нашей игре пусть рассудят, состоятельны ли притязания наши! Я играл свою роль хорошо. Его высокопреосвященство сам бы мне аплодировал, он был тонкий знаток искусства. Сэр Вальтер Скотт был доволен романом Алексиса Виллибальда,[85] который Алексис подписал его именем, и назвал «Валладмор» прелестнейшей мистификацией века. Его высокопреосвященство узнал бы во мне себя.
И он медленно произнес несколько стихов из прекрасной датской трагедии «Аксель и Вальборг»:
Обмана? Нет и речи об обмане!
Ведь Олаф сам и явится, отец,
Он сам придет, во мне как вы скрываясь.
Я буду лишь личиною, а призрак
И служит лишь личиною для духа.
[86] Он помолчал немного и продолжал:
— Единственное, что он мог вы мне поставить в упрек, я несколько переиграл. Я остался на этом сеновале, спасая жизнь крестьян, у которых хватило ума предпочесть спасение своей скотины своему собственному. Сомнительно, чтобы его высокопреосвященство поступил таким образом, ибо он был человек в высшей степени разумный. Быть может, это в моей роли самое славое место. Но великий художник всегда чуточку шарлатан, и сам кардинал не мог вы утверждать, что он вовсе свободен от шарлатанства.
Во всяком случае, — заключил он, поднимая голос и сам поднимаясь. — В день Суда мне не скажет уж теперь Господь: «Ты дурной актер, Каспарсен, как же так ты даже и со смертью в душе не умел мне представить умирающего фехтовальщика?»
Снова фрекен Малин сидела на темном сеновале в глубоком молчании.
Но отчего же вам так хотелось играть эту роль? — спросила она наконец.
Я открою вам свое сердце, — произнес Каспарсен очень медленно. — Не по лицу твоему, но по маске я узнаю тебя. Да я ведь уж вам давеча говорил.
Я незаконнорожденный. На мне тяготеет проклятие, о котором вы и понятия не имеете. Кровь Эгалите — надменная кровь, кипящая тщеславием. Трудно, ох как трудно тому, у кого течет она в жилах. Она жаждет величия, ваша милость, не терпит панибратства, мукой отзывается на малейшее небрежение.
Но эти крестьяне и рыбаки — родня мне по матери. Вы думаете, я не лил кровавых слез над их горькой судьбою, над бледными их детьми? Мысли о черствых крохах, какими они питаются, об их латаном рубище и покорных лицах надрывали мне сердце. Ничего на свете я не любил, кроме них. Выбери они меня своим господином, и всю жизнь свою я бы им служил. Если б они упали передо мною ниц и меня почитали, я бы с радостью умер за них. Но они не хотели. Все это оставляли они кардиналу. Лишь нынче ночью они переменились ко мне. В моем лице они увидели лицо самого Бога. После этой ночи они будут рассказывать, что видели свет над лодкой, когда я в нее входил. И пусть их, ваша милость.
Знаете ли вы, — сказал он. — Знаете ли вы, отчего я так привержен, так привязан к Богу? Отчего я без него обойтись не могу? Оттого, что Он единственное существо, которое мне не надо, которое попросту я не должен жалеть. Глядя на все прочие созданья, я мучаюсь, я разрываюсь от жалости, я гнусь под тяжестью их бед. Мне было до того жаль кардинала, так жаль старика, которому приходилось быть великим и добрым, который писал книгу о Святом Духе, — паучок, повисший на собственной своей паутине в громадном мировом пространстве. Ну, а в моих отношениях с Богом, если речь и может идти о жалости, то только с Его стороны. Пусть Он меня и жалеет. Вот так же, казалось вы, должно обстоять дело с королями, ваша милость. Но — Господи помилуй, — мне жаль моего братца, короля Франции, сердце мое все же болит из-за малыша.
Только Бога единого мне жалеть нечего. Так оставьте мне Бога хотя вы, жалкие люди!
— Но в таком случае, — вдруг сказала фрекен Малин, — вам должно быть безразлично, спасут нас или нет. Простите меня, что я так говорю, Каспарсен, но едва ли ваша дальнейшая судьба уж очень зависит от того, продержится ли этот дом до того, как за нами вернется лодка.
Каспарсен при ее словах как-то странно, тихонько хихикнул. Тут стало заметно, что крестьянское вино из кувшина оказало на него свое действие, хоть и фрекен Малин по этой части не слишком от него отставала.