В монастыре ему сказали, что канониса уже легла. Чтоб хорошенько поднабраться сил до утра, подумал Борис.
Ужин ждал его в тетушкиной малой столовой, недавно заново отделанной. Там, где прежде была столетняя лепнина, красовались теперь обои, по желтоватому фону изо-вражавшие восточные сцены. Девушка била в тамбурин и плясала под пальмами, а длиннобородые старцы в красных и синих тюрбанах на нее любовались. Султан держал совет под золотым балдахином. Охота верхами, следуя за негритятами, державшими на сворке борзых, скакала мимо живописной руины. Заодно канониса изгнала шандалы и заменила их новомоднейшими лампами из небесно-лазурного фарфора, расписанного бледными розанами. В уютной теплой комнате он ужинал один. Как Дон Жуан, подумал он, в последнем акте оперы. Пока командор не явился, — сама собой заключилась мысль. Он украдкой глянул в окно. Ветер все еще пел в темноте, но тревожную ночь не впускали тяжелые шторы.
Тетушка с племянником попивали утренний кофе, время от времени поглядывая на свои окарикатуренные серебряным самоваром лица. В его ярком зеркале отражался и солнечный кружок. ибо бурная ночь сменилась ясным, тихим днем. Ветер отправился гулять по соседству, оставя сквозные и голые сады Седьмого монастыря.
Борис рассказывал старой даме о событиях в Хопбаллехузе, и она с глубоким вниманием и сочувствием слушала о том, что судьба припасла ее старинному соседу и другу. Она не могла удержать свою фантазию от маленьких вылазок в область блестящего будущего, уготованного Борису, но проделывалось это столь изящно, что ни старый граф, ни Афина не могли вы обидеться, будь и они сейчас с ними за самоваром.
Я думаю, — говорила она, — что Афине пора уж поездить по свету, увидеть мир. Когда я была в ее летах, папа меня возил в Рим и Париж, и сколько я там увидела знаменитостей! Какая же это радость для человека с талантом возить одаренное дитя по классическим местам и учить жизни.
Да, — сказал Борис, подливая себе кофе, — она вчера говорила, что мечтает побывать в Париже.
Еще вы, — сказала канониса. — У бедной девочки никогда в жизни и шляпки парижской не было. В Лариках, — продолжала она, давая вольный ход своим мыслям, — дивная медвежья охота и дикие кабаны водятся. Я так и вижу твою богиню с копьем в руке. В Липниках полон погреб токайского, его когда-то подарила хозяину еще Мария-Тереза. Афина будет лить его с семейной прославленной щедростью. В Парнове Гарбове — Всемирно известная аллея фонтанов, сооруженная знаменитым датским астрономом Оле Рёмером, тем самым, что построил Grandes eaux в Версале.[31]
Покуда они так тешились счастливыми жизненными возможностями, старый Йохан внес два письма, одновременно полученных, хотя письмо для канонисы шло почтой, а письмо для Бориса было прислано с нарочным из Хопбаллехуза.
Пробежав первые строчки, Борис поднял взгляд и увидел тонкую жесткую усмешку на устах старой дамы, погруженной в чтение. Не долго ей улыбаться, подумал он.
В письме старого графа было следующее:
«Я пишу к тебе, мой милый Борис, оттого что Афина писать отказалась. С глубокой печалью и раскаянием верусь я за перо, поистине понимая то желание посыпать главу пеплом, о котором говорит псалмопевец.
Я вынужден тебе сообщить, что дочь моя отвергла твое искательство, которое вчера мне казалось венцом всех тех милостей, какими осыпало наш дом Провидение. Не то чтобы именно этот союз ей внушал отвращение, нет, но она объявила, что никогда не пойдет замуж и самая мысль о том для нее непереносима.
Впрочем, только справедливо, быть может, что писать это письмо досталось мне. Я виною несчастья, я и в ответе. Я, хозяин сей молодой жизни, сделал ее цветущую юность факелоносцем на моем пути в склеп. Я спускался вниз со ступеньки на ступеньку, опираясь на ее плечо, и она всегда была мне верною опорой. И теперь она не может — не хочет — поднять взгляд.
Есть у крестьян в наших краях поговорка: кто в законе рожден, на солнце смотреть не может, могут только выблядки. Ах, Афина — законное мое дитя, наследница рода, судьбы его! Не только не может она смотреть на солнце, но ничуть не боится тьмы, а свет ей режет глаза. Я превратил мою горлицу в ночную птицу.
Она для меня — и дочь и сын, и я в мыслях облачил ее доспехами Хопбаллехуза. Слишком поздно понял я, что она их носит не как юный Святой Георгий, побивающий дракона, но как ангел смерти Азраил. Но она привыкла к доспехам и никогда не сложит их с себя своей волей.
Никогда не грешил я против прошлого, но теперь понял я, что грешил против будущего. И оно по справедливости меня отринет. На девственный гроб Афины я сложу цветы нерожденных поколений, в чьих чертах мне на миг, мой милый мальчик, почудились твои черты. Прося у тебя прошения, я прошу его у сил и талантов, обреченных погибели, у всех втуне увядших лавров и мирт. Это их пеплом я посыпаю главу.»
Борис без слов протянул письмо канонисе и, уперев подбородок в ладонь, стал разглядывать ее лицо, пока она читала. Успех почти превзошел его ожидания. Она так страшно побледнела, что он опасался, как вы она не упала без памяти или замертво, и в то же время на щеках ее проступили красные полосы, как от хлыста. Царь Соломон, как известно, в свое время засунул мятежных демонов Иудеи в сосуд, опечатал сургучом и утопил. То-то было вессильной клокочущей ярости на дне морском! Вот такие же точно боренья, думал Борис, происходят в тесной, иссушенной старой груди, опечатанной Соломоновым сургучом воепитания.
Возможно, ей изменило зрение и красная камка гостиной почернела перед глазами, во всяком случае она отложила письмо, не успев дочитать.
Как! Как! — хрипло, едва слышно прошелестела она. — Что этот поэт тебе пишет? — Она задохнулась, подняла правую руку, погрозила дрожащим указательным пальцем. — Она не хочет за тебя замуж!
Она вовсе ни за кого не хочет замуж, тетушка, — утешил ее Борис.
Вовсе! Ни за кого! — передразнила старая дама. — Ишь какая Диана выискалась. Но чем же ты не миленький Актеон, мой бедный Борис? И все, все, что ей предлагают — положение в свете, влияние, блестящую будущность, — Все это не ставит она ни во что! Так чего же ей надобно? Чего она хочет? — Она поискала ответа в письме, в сердцах, однако же, ею перевернутом вверх тормашками. — Лежатьглыбой на саркофаге в темноте, в тишине во веки вечные? Вот она, фанатическая девственность, en plein dixneuvieme siecle? Vraiment tu n'a pas de la chance![32] Тут уж поистине нет horror vacui.[33]
Закон horror vacui, — сказал не в шутку перепуганный Борис, пытаясь ее отвлечь, — действителен на высоте не более тридцати двух футов.
Не более — чего? — спросила канониса.
Тридцати двух футов, — заверил он.
Канониса пожала плечами. Она устремила на него пылающий взор, вытащила было из шелкового кармана свое письмо, доставленное по почте, но сунула обратно.
— Она ничего не хочет брать, — произнесла она раздельно, — ты ничего не намерен давать. По моему скромному разумению, вы превосходная пара. Я дала тебе мое благословение, и мне нечего прибавить. Это еще моих предков было правило: «Там, где ничего нет, le Seigneur a perdu son droit».[34] Ты, Борис, должен вернуться ко двору, к старой вдовствующей королеве и к придворному капеллану тем же путем, каким вчера сюда явился. Ибо, — прибавила она еще раздельней,
Свободен вход,
Но мудр лишь тот,
Кто выход сам найдет.
Бывает и наоборот, про себя заключил Борис.
Слова эти впечатлили самое канонису больше даже, чем племянника, который слышал их не впервые. Она погрузилась в молчание.
Борису стало совсем уж невмоготу и захотелось положить конец беседе. Он прекрасно понимал, что ей приятно его мучить. Когда ей бывало весело, она любила видеть вокруг веселые лица. Страдающей, ей неовходимо было окружать себя той же сувстанцией, что была у нее внутри, иначе ее раздавило вы вакуумом, о котором она только ч го поминала. В самом деле, он не сразу сообразил все последствия отказа Афины. Весь ужас минувших двух недель грозил снова на него оврушиться, если тетушка и далее будет тузить его так нещадно. Вдруг канониса встала и устремилась к окну, будто намереваясь из него выкинуться.