У очень юных людей любовь не есть дело сердца. Мы пьем в эти годы от жажды или чтоб захмелеть, а собственно свойства вина мало нас занимают. Влюбленный юноша поглощен всего больше собственными переживаниями. К этому состоянию можно вернуться, прожив долгую жизнь, но старости оно меньше прилично. Я знавал в Париже одного русского старика, владельца громадного состояния, который содержал прехорошеньких юных танцовщиц. Однажды его спросили, питает ли он какие-нибудь иллюзии относительно их чувств к его особе. «Нет, — ответил он, помолчав, — но ежели мой повар угодит мне котлеткой, едва ли я стану задаваться вопросом, любит он меня или нет». Такого юноша не сказал вы, но он сказал вы, верно, что не тревожится о том, принадлежит ли его поставщик вина или виноградарь к одной с ним вере. Но с годами научаешься смирению, и уж свойства вина, а не собственные, занимают тогда твои мысли. И ты с благоговением поднимаешь вокал, благодаря Бога за то, что поставщик или виноградарь одной с тобой веры.
Что касается до меня, в том случае, о котором я вам рассказываю, юному моему эгоизму очень скоро был преподан заслуженный урок. ибо в последующие зимние месяцы, когда оба мы оказались в Париже, где в ее доме сходились блистательные умы, расточавшие похвалы ее любительским упражнениям в музыке и живописи, мне стало казаться, что она использует меня или даже собственные свои ко мне чувства, если можно так выразиться, чтобы возбудить ревность в муже. Такое случалось, полагаю, со многими юношами на протяженье веков, но совокупный их опыт, увы, ничему не научит сталкивающегося с подобной же незадачей нынешнего влюбленного. Я задумался об истинной природе отношений супругов, о том, какие странные силы в нем или в ней кидают меня туда-сюда, как волан. И, не обольщаясь на свой счет, признаюсь — я испугался. Одновременно она и меня ревновала и, случалось, бранила, как оплошного лакея. Я знал, что жить без нее не могу, чувствовал, что и она не может либо не хочет жить без меня, но на что я ей нужен, я не мог догадаться. Я не знал, на каком я свете, и мучался — так, коснувшись железа в морозный день, не знаешь, леденит оно или жжет.
Еще до того, как нам встретиться, я знал ее девичью фамилию, знал историю рода, веками вплетавшуюоя в историю Франции, тогда же и прочитал я, что среди ее предков водились вурдалаки — такие существа, знаете, днем они люди, а по ночам волки. И вот я чуть ли порой не мечтал застигнуть ее ощеренной, на четвереньках, чтоб разом уж излечиться от всяких иллюзий. И все же до самого конца наша любовь дарила нам часы, исполненные особой прелести, которых я ей вовек не забуду. В первые мои годы в Париже, покуда я еще ни с кем не свел знакомства, я увлекся историей старинных парижских дворцов, ей нравилось это мое увлечение, и мы вместе погружались, бывало, в дивный мир старого Парижа, в век Мольера и Абеляра, и как по-детски серьезна и нежна была она во время этих наших экскурсий! А то вдруг до того терзала меня, что мне становилось невмоготу, я не знал, куда деться, хотел все бросить и бежать. Но она, видно, тотчас угадывала мои помыслы, делалась особенно обворожительна и уж конечно лежала ночами без сна, сочиняя для меня самые страшные кары. Словом, это была игра в кошки-мышки, стариннейшая в мире игра. Но коль скоро кошкой владеет страсть, а мышкой — пошлая забота о сохранении собственной шкуры, мышке все это первой надоедает.
Под конец мне стало казаться, что ей хочется разоблаченья, так она была небрежна — а в те годы любовная связь требовала осторожности. Как-то ночью даже, когда она собиралась на вал, куда я не был зван, я к ней явился, переодетый парикмахером, — а ведь дамы тогда носили затейливые прически, и работа куафера занимала много времени.
И мысль о муже неотступно меня преследовала, как гигантская тень на заднике преследует мечущегося по сцене малюсенького полишинеля. И вот я бесконечно устал — не то чтобы я наскучил ей, но меня мучили вечная тоска и сомнения. И я решил вызвать сцену, вызвать ее на объяснение, пусть оно и поведет к разрыву. И вдруг — в тот вечер как раз, о котором я вам рассказываю, она сама закатила мне сцену, и то была такая буря, такой ураган страсти, какой никогда уже впредь меня не подхватывал. И верите ли: то самое оружие, которое я припасал для боя, она пустила в ход против меня — с негодованием она бросила мне в лицо, что я влюблен не в нее, но в ее мужа. И послушайте дальше: когда она мне это крикнула в своем будуаре, выложенном шелком раздушенном футляре для драгоценности, в каких любили подавать себя дамы в мои времена — по стенам букетики на полотне, всюду подушечки, в углу за спиной у меня кипы сирени, и свет лампы приглушен красным большим абажуром, ах, как я все это запомнил! — так вот, когда она бросила мне свое обвинение, я не нашел ни слова в ответ, потому что я понял — она права!
Вы, конечно, вспомнили вы его имя, если вы я вам назвал его, о нем до сих пор говорят, хотя его давно нет на свете. Вы могли вы его встретить и в мемуарах того времени, ибо он был кумиром нашего поколения. Позже его постигла страшная участь, но тогда — ему было, кажется, тридцать три года — он был в полном расцвете своего победного, своего удивительного обаяния. Помнится, я слышал однажды, как двое стариков вспоминали его мать, блестящую красавицу времен Луи-Филиппа. Один сказал, что свои знаменитые бриллианты она носила так же легко и небрежно, как девушки носят венки полевых цветов.
«Да, — сказал второй, помолчав, — зато потом она их и разбросала, как цветы, а lа Офелия». Вот я и думаю, что его эта редкая легкость в сочетании с силой была родовая черта, как и слабость, которая в конце концов его сгубила. В самых капризах его, в манерности даже, которую мы тогда почитали своим долгом и непременной принадлежностью du grand siecle,[10] сквозили присущие старой Франции благородство и высота помыслов.
Часто потом, глядя на какой-нибудь замок семнадцатого столетия, столь мало, кажется, приспособленный для человеческого жилья, я думал, что архитектор будто рассчитывал на него или на его мать. Он так спокойно вверялся жизни, не замечая вызывавших нашу зависть успехов, словно знал, что возможности его безграничны. И было от чего призадуматься о судьбе человеческой, когда много позже мне рассказали, как — перед страшным своим концом — друзьям, заклинавшим его Бога ради смириться, он отвечал словами Софоклова Аякса:
Зачем, о женщина, ты так меня терзаешь!
Я больше не должник богов, ужель не знаешь?
[11] Пожалуй, лучше вы мне о нем не заговаривать, даже и через столько лет. Идеалы юности — это вехи, и, пусть поверженные, они все остаются на карте местности. Но к нашей истории он ровно никакого отношения не имеет.
Как я уже вам сказал, едва она начала меня упрекать, я понял, что все правда: что чувства мои к обворожительной юной женщине, моей любовнице, были ничто в сравнении с теми, что я испытывал к молодому человеку. Будь он среди гостей в том достопамятном замке, мне едва ли пришло бы в голову волочиться за его женой.
Но любовь к нему жены и ее ужасная ревность были поистине весьма странного свойства. Что она влюблена в него, я понял тотчас, едва она о нем заговорила, да нет, даже и раньше. И она ревновала, она страдала, она плакала, она — я уж вам говорил, она готова была убить, ежели вы у нее не сыскалось другого средства. И вся эта роковая борьба двоих, для нее составлявшая, быть может, все содержание жизни, — была не борьбой за то, чтобы одолеть, удержать, нет, это было состязание. Она его ревновала так, будто и он был знаменитой парижской львицей, соперницей или как если в сама она была юный Дон Жуан, завидовавший его победам. Думаю, она всегда и во всем чувствовала себя с ним один на один в мире, который она презирала. Блистая на балах и маскарадах, окружая себя толпой поклонников, она никогда не упускала его из виду, как, надо думать, мча взапуски, не спускает глаз возница с той тройки, которая его обходит. Ну, а уж нас, остальных, она делила на тех, кто достался ей, и тех, кто предан ему. Любовников она брала, как брала на коне барьеры, состязаясь с тем единственным, кого любила.