Очень интересна здесь последняя фраза Мармона. Он приказал своему корпусу, самостоятельно шедшему в Рамбуйе, двинуться в район Манта и там разбить лагерь. Во-первых, если корпус, якобы, понял, что его предали, то почему он шел не обратно на юго-восток к Эссону, а совершенно в другую сторону — на юго-запад в Рамбуйе? Во-вторых, если Мармон действительно был изменником, то почему он двинул корпус не обратно в Версаль, который, согласно Рональду Делдерфилду, якобы, был «первым пунктом соглашения Мармона с врагом», а в противоположную сторону — в Мант, находящийся на северо-западе от Версаля почти в 40 км от него?
Господин Рапетти находит объяснения и этому. Он утверждает, что полковник Орденер, возглавивший взбунтовавшийся корпус, двинул его «на Рамбуйе, чтобы попасть в Фонтенбло». Объяснение в стиле Рапетти: если посмотреть на карту, то легко заметить, что Рамбуйе находится от Фонтенбло на расстоянии почти 70 км, причем совершенно в другой стороне от Версаля, поэтому, если такой маршрут и мог быть выбран, то только человеком, совершенно не ориентирующимся в пространстве.
Относительно последующего движения корпуса на Мант, Рапетти пишет, что «оттуда они должны были направиться в Нормандию, подальше от событий». Такая логика тоже представляется весьма спорной. Зачем Мармону нужно было вести корпус в Нормандию сейчас, если он только за несколько дней до этого отказался вести его туда, несмотря на предложения противника (вспомним: «На предложение уйти из Парижа в сторону Бретани мы ответили, что пойдем туда, куда сочтем необходимым, никому при этом не подчиняясь»)? Может быть, Мармон просто хотел дать немного времени неуправляемому и возбужденному корпусу, оставшемуся без генералов, для того, чтобы прийти в себя, успокоиться и реорганизоваться? Для этого не нужно было отправлять его в кипящее страстями Фонтенбло, но и в далекую Нормандию тоже вовсе не нужно было идти. Ближайшими относительно крупными населенными пунктами от Рамбуйе являются Мант и Шартр, но Шартр находится почти вдвое дальше от Парижа.
И зачем Мармону вообще было рисковать жизнью и мчаться навстречу взбунтовавшемуся корпусу? Что-то не очень похоже на поведение изменника, которому вполне логичнее было бы избегать встречи со своими обманутыми и возмущенными солдатами и офицерами (как это, кстати, сделали генерал Суам и его сообщники).
О каком бунте может идти речь? Почему солдаты кричали, что их предали?
Виллиан Слоон, оставаясь верным своей версии генеральской измены, дает следующее объяснение: «Их, однако, уверили, будто к утру они вступят с этими самыми австрийцами в бой, от которого должно зависеть спасение империи. Поверив этому ложному заявлению, солдаты успокоились. Прибыв, наконец, в Версаль и узнав истину, они взбунтовались. Тогда явился маршал Мармон, которому и удалось их застращать и убедить в необходимости примириться с тем, чего нельзя уже изменить».
Ему вторит Рональд Делдерфилд: «Сперва рядовые думали, что им предстоит бой с врагом, но скоро оказалось, что это предположение нелепо, поскольку они прошли между двумя корпусами русской и баварской кавалерии, которая внимательно следила за ними, но не нападала. После рассвета по рядам разнеслась весть о том, что шестой корпус идет сдаваться, и колонны смешались. Рядовые и младшие офицеры были в ярости. К тому времени, как корпус дошел до Версаля, в нем разразился открытый бунт, и генералам грозили петлей».
Все совершенно логично, но опять же никак не доказывает вины Мармона, который, по словам Рональда Делдерфилда, «очертя голову примчался из Парижа», и речь которого «погасила бунт».
Очень важным моментом в опровержении версии о предательстве Мармона является еще и тот факт, что никто из его генералов открыто не обвинил в этом маршала ни сразу после событий, ни позже, ни даже во время Ста дней, когда это стало просто выгодным.
Даже генерал Люкотт, не пожелавший идти на Версаль и обвиненный генералом Бордессулем в доносительстве (вспомним: «Этот милый господин донес на нас императору»), даже он, на самом деле, не предупредил Наполеона о готовящейся измене, хотя, казалось бы, должен был сделать это. Он с остатками своей дивизии укрепился в Корбей-Эссон. Его сказанные при этом слова «Храбрые никогда не дезертируют; они должны умирать на своем посту» были преданы широкой огласке только 7 апреля. Но даже он ни словом не упрекнул ни в чем маршала Мармона.
* * *
Как бы то ни было, 6 апреля рано утром полномочные представители Наполеона вернулись из Парижа в Фонтенбло. Они доложили императору о том, что союзники, в конечном итоге, отказались от признания прав династии Бонапартов на престол.
Выслушав их рассказ, Наполеон подошел к столу и подписал акт отречения. При этом всю вину за это он возложил на маршала Мармона. В отчаянии он говорил: «Несчастный не знает, что его ждет. Его имя опозорено. Поверьте мне, я не думаю о себе, мое поприще кончено или близко к концу. Я думаю о Франции. Ах, если бы эти дураки не предали меня, ведь я в четыре часа восстановил бы ее величие, потому что, поверьте мне, союзники, сохраняя свое нынешнее положение, имея Париж в тылу и меня перед собой, погибли бы! Если бы они вышли из Парижа, чтобы избежать этой опасности, они бы уже туда не вернулись. Этот несчастный Мармон сделал невозможной эту прекрасную развязку».
12 апреля Наполеон принял яд, который он всегда носил с собой еще со времен отступления из России, но яд не подействовал на его организм. А 28 апреля он уже выехал на остров Эльба, предоставленный ему победителями в пожизненное владение с сохранением императорского титула.
Как мы уже знаем, вся вина за произошедшее была возложена Наполеоном на Мармона: императору всегда нужны были «козлы отпущения», и таковой был, как и всегда, мгновенно найден. А дальше многочисленные историки-наполеонисты начали плодить похожие друг на друга, как две капли воды, версии, оправдывающие Величайшего из Величайших и клеймящие несчастного Мармона. Вот лишь некоторые из них:
Виллиан Слоон:
В течение некоторого времени Мормону удавалось играть роль героя, но вскоре его тщеславный, пустой характер выказал в истинном свете его поведение. Из титула герцога Рагузского, который носил Мармон, выработалось слово «рагузада», служившее синонимом измены. В народе его прозвали Иудой-предателем, и он умер в изгнании, презираемый всеми.
Владимир Шиканов:
Имя Мармона чаще вспоминают в связи с капитуляцией Парижа и фактической сдачей 6-го армейского корпуса врагам. Недаром проистекающее от его громкого герцогского титула словечко «Raguser» стало в эпоху Реставрации для бонапартистов синонимом слова «предатель».
Очень похоже, не правда ли?
* * *
Мармон несказанно страдал из-за всех этих обвинений и, естественно, пытался на них ответить. В частности, 1 апреля 1815 года он написал ответ на Жуанское обращение Наполеона. Этот ответ Мармона, этот крик души оклеветанного и затравленного человека, верой и правдой служившего Наполеону двадцать с лишним лет, имеет смысл привести практически полностью:
Ужасное обвинение сделано мне перед лицом всей Европы, и каким бы ни был характер пристрастия и неправдоподобия, содержащихся в нем, моя честь заставляет меня ответить. Это не оправдание, я в нем не нуждаюсь: это правдивое изложение фактов, которое позволит каждому оценить мое поведение.
Меня обвиняют в сдаче врагам Парижа, хотя оборона этого города была предметом всеобщего удивления. С жалкими остатками войск я сражался против объединенных сил союзных армий; в течение восьми часов я сопротивлялся на наспех подготовленных позициях, где всякая оборона была невозможна, с восемью тысячами солдат против сорока пяти тысяч; и этот военный подвиг, такой славный для тех, кто принимал в нем участие, осмеливаются назвать предательством!
После сражения при Реймсе император Наполеон почти со всеми своими силами направился к Марне, пребывая в иллюзии, что это его движение угрожает коммуникациям противника. Но противник думал иначе и, объединившись, двинулся на Париж. Мой слабый корпус, состоявший из 3500 человек пехоты и 1500 человек кавалерии, а также корпус герцога Тревизского, насчитывавший примерно 6000–7000 человек, были оставлена на Эне для противостояния Силезской армии, которая после соединения с корпусом Бюлова и получения подкреплений имела более 80 000 человек…
Герцогу Тревизскому была поручена оборона Парижа на участке от канала до Сены, а мне — от канала до Марны. Мои войска сократились до 2400 человек пехоты и 800 человек кавалерии. Это было то количество людей, которое осталось после множества славных боев. Под мое командование также были поставлены войска генерала Компана: это были солдаты тыловых и ветеранских частей, собранные больше для количества, чем для реальных боевых действий. Итого все мои силы составляли 7400 человек пехоты, составленной из остатков почти семидесяти различных батальонов, и примерно 1000 человек кавалерии. Днем я вышел к высотам Бельвиля и поспешил к высотам Роменвиля, представлявшим собой ключевые позиции, но противник уже был там, и бой пришлось начать в Роменвильском лесу. Враг был остановлен и отброшен, но его численность постоянно возрастала. Имело место множество рукопашных схваток, и немало солдат было убито возле меня ударами штыков, когда Жозеф отправил мне письменное разрешение капитулировать, и вот оно у меня в руках. Было десять часов; в одиннадцать же Жозеф был уже далеко от Парижа, а в три часа я еще продолжал сражаться; но в это время у меня уже не было больше людей, а я увидел еще двадцать тысяч человек, подошедших к противнику. Только тогда я послал несколько офицеров к князю Шварценбергу с сообщением о том, что я готов к переговорам. Лишь одному из них удалось выполнить поручение, и когда он вернулся, генерал Компан уже оставил высоты Пантена. Противник прорвался на улицы Бельвиля, и мне пришлось выбивать его оттуда, встав во главе горстки людей, обеспечивая тем самым пути к отступлению моих войск. Я был уже почти у стен Парижа.
Было объявлено перемирие, и войска смогли уйти за заставы. Договор был подписан лишь к полуночи.
На следующий день утром войска оставили Париж, и я отправился в Эссон, где занял позиции. Потом я поехал в Фонтенбло на встречу с императором Наполеоном. Он показался мне способным оценить свое положение и расположенным прекратить бесполезную борьбу. Он остановился на следующем плане: укрепиться, собрать остатки своих сил, постараться увеличить их и вести переговоры. Это было единственно разумным решением, которое можно было предпринять, и я придерживался того же мнения. Я тотчас же уехал, чтобы начать оборонительные работы, необходимые для выполнения плана.
В этот же день, 1 апреля, он явился для осмотра позиции и узнал от офицеров, которых я оставил для сдачи застав, о ликовании в Париже, декларации императора Александра и произошедшем перевороте. И в тот же момент им было принято решение пожертвовать остатками армии для отмщения; теперь он не думал ни о чем, кроме бессмысленной атаки, которая не имела и одного шанса на успех и могла только привести к новым жертвам ради его безумных страстей. С этого времени все приказы, все инструкции делались только в соответствии с этим планом, намеченным на 5 апреля.
Новости из Парижа приходили одна за другой. Мне показали декрет об отречении. Положение в Париже и во Франции в целом было плачевным, и будущее было бы еще более печальным, если бы падение императора не изменило все, установив мир со всей Европой и приглушив ненависть, которую он у всех вызывал.
Союзники, поддержанные выступлениями во всех крупных городах, провозгласили, что ведут войну только с Наполеоном. Нужно было проверить это, вынудить их сдержать слово и отказаться от мести, жертвой которой могла стать Франция. Нужно было, чтобы армия снова стала национальной, то есть отстаивающей интересы всего населения, которое было против Наполеона. Если бы можно было рассчитывать на единство всех командующих; если бы не было вероятности, что личные интересы некоторых из них столкнутся с общими патриотическими интересами; если бы время так не торопило, ведь было уже 4 апреля, а на 5-е была намечена эта бессмысленная акция, которая могла привести только к уничтожению последних солдат и столицы, то нужно было бы апеллировать к согласию всех командующих. Но в тех обстоятельствах нужно было ограничиться обеспечением свободного отделения различных частей от императора с целью нейтрализации его планов и соединения их с другими частями, расположенными далеко от него.
Такова была цель переговоров, начатых с князем Шварценбергом. В то время, как я решил информировать моих товарищей о состоянии дел и о роли, которую я собирался сыграть в этом, герцог Тарентский, князь Москворецкий, герцог Виченцкий и герцог Тревизский приехали ко мне в Эссон. Первые трое сообщили мне, что император был вынужден подписать обязательство о своем отречении, и что поэтому они ехали вести переговоры о прекращении военных действий. Я сообщил им о договоренностях с князем Шварценбергом, еще не доведенных до конца, так как я еще не получил от него требуемой мною письменной гарантии. Я объявил им, что, если они согласны с изменениями, предлагавшимися для спасения страны, то я не оставлю их. Герцог Виченцкий выразил желание, чтобы я сопровождал его в Париж, думая, что мой союз с ними, после того, что произошло, будет многое значить. Я уступил его желанию, оставив командование корпусом самому старшему из дивизионных генералов, приказав ему не делать никаких движений до моего скорого возвращения. Я объяснил причины изменения моих планов князю Шварценбергу, который, преисполненный лояльности, нашел их законными и не требующими возражений, и я выполнил обещание, данное моим товарищам в разговоре, который мы имели с императором Александром.
В восемь часов утра прибыл один из моих адъютантов и объявил, что вопреки моим приказам и его настоятельным возражениям, генералы в четыре часа утра подняли корпус и двинули его на Версаль, испугавшись за свою личную опасность, угрозу которой они увидели в приезде нескольких офицеров генерального штаба, прибывших из Фонтенбло. Произведенный демарш был непоправимым.
Таков правдивый рассказ об этих событиях, оказавших такое сильное влияние на всю мою жизнь.
Обвиняя меня, император хотел спасти свою славу, мнение о своих талантах и честь солдат. Ради чести солдат ничего не нужно было делать: она никогда еще не проявлялась так блестяще, как в эту кампанию; но что касается его лично, то он не сможет обмануть ни одного беспристрастного человека, ибо невозможно никак оправдать череду действий, ознаменовавших собой последние годы его владычества.
Он обвиняет меня в предательстве! Но я хочу спросить, какова же цена за это? Я с презрением отбрасываю все те отличия, данные мне, которые были даны всей армии. Но имел ли я какие-то особые привязанности к роду Бурбонов? И откуда они могли быть у меня, если я появился на свет лишь немногим раньше того, как они закончили управлять Францией?…
На чем же основаны мои действия? На горячей любви к родине, которая всю мою жизнь поглощала мое сердце и все мои мысли. Я хотел спасти Францию от разрушения; я хотел сберечь ее от махинаций, которые могли привести ее к разорению; махинаций, являвшихся плодами странных иллюзий и гордыни, часто возникавшими в Испании, России и Германии, которые могли привести к ужасной катастрофе…
Он говорит, что враги оказались отрезанными от ресурсов, и меня обвиняет в том, что я спас их. Это я — их спаситель, я — всегда сражавшийся против них с такой энергией и постоянством, я — уже связавший свое имя с главнейшими успехами этой кампании и уже защищавший Париж в боях при Мо и Лизи! Признаем же что, тот, кто так помог иностранцам в их операциях и сделал бесполезной самоотверженность стольких хороших солдат и офицеров, это, на самом деле, тот, кто с тремя сотнями тысяч человек решил завоевать всю Европу от Вислы до Каттаро и Эбро, в то время, как на защиту Франции оставил лишь сорок тысяч солдат, собранных впопыхах…
Я служил императору Наполеону с рвением, постоянством и самоотверженностью в течение всей своей жизни, и я отдалился от него только ради спасения Франции, когда один лишь шаг отделял ее бездны, им же открытой. Я не считался ни с какими жертвами, когда речь шла о славе или спасении моей страны, хотя порой это было тяжело и мучительно больно! Кто еще больше меня игнорировал личные интересы и был движим одной лишь главной целью? Кто заплатил за это большими страданиями, опасностями и лишениями? Кто показал в своей жизни больше бескорыстия, чем я? Моя жизнь чиста, это жизнь доброго гражданина, а его хотят запятнать позором! Нет, столько непрерывных лет чести отметают это обвинение так, что те, чье мнение чего-то стоит, откажутся в это поверить…