Когда императрица вышла из дому, густой туман налег на землю, так что за несколько шагов нельзя было ничего видеть. По временам мелькали – то голова лошадиная, то хвост, то воин, плывущий будто по воздуху, то сани без коней, несущиеся как бы волшебною силою, то палаш, мгновенно змейкою блеснувший. Большие огненные пятна (от свету из домов), как страшные очи привидения, стояли в воздухе; по разным местам мелькали блудящие огоньки (от ходивших с фонарями). Невидимые лошади фыркали и ржали; невидимые бичи хлопали. Подаваемые к разъезду сани во мгле тумана сцеплялись с санями; несли лошади, испуганные и застоявшиеся на морозе. Суета полиции, крик кучеров, стон задавленных, треск экипажей представляли совершенный хаос.
– Боже! что это?.. Господи помилуй! – сказала испуганная императрица, крестясь; обратилась назад, искала кого-то смутными глазами, силилась закричать: – Артемий Петрович, вырвите меня из этого ада! – но произнесла эти слова осипшим от страха голосом.
Волынского не было около нее; видя, что государыню сопровождают его друзья, он остановился с княжной Лелемико и… забылся. Герцог курляндский успел воспользоваться этим случаем и следил императрицу. Она обратила на него умоляющие взоры.
– Будьте спокойны, ваше величество, – произнес он голосом глубочайшей преданности, – вы найдете меня всегда возле себя, когда жизнь ваша в опасности…
– Жизнь моя? в опасности?.. ради бога, не отходи от меня!
Она схватила его крепко за руку и с этой минуты до самого дворца не покидала ее.
К подъезду подали сани государынины, окруженные множеством факелов.
– Да – это гроб! это похороны!.. меня живую хотят похоронить!.. – вскричала Анна Иоанновна, еще более перепуганная этим зрелищем и готовая упасть в обморок.
– Прочь факелы! кто это вам велел?.. – грозно вскрикнул герцог.
В толпе придворных послышался голос:
– Его превосходительство, Артемий Петрович Волынской.
Эти роковые слова успели долететь до ушей императрицы.
– Кто бы ни был, все безрассудно! – воскликнул Бирон.
Из лукавого раба он воспрянул снова дерзким повелителем.
Явился Волынской, но государыня уже не видела его. По приказанию герцога пажи принесли фонари, и ее, почти в беспамятстве, снесли в сани и перевезли во дворец.
Сделалась суматоха между придворными; каждый спешил во дворец, к своей должности, или домой, каждый думал о себе. Испуганные гоф-девицы нашли услужливых кавалеров, которые усадили их в экипажи или взялись проводить, куда нужно было. Мариорица ничего не боялась – он был подле нее. Волынской кричал ее экипаж; но никто не отозвался; подруги ее исчезли, прислуга также… И тут фатализм, и тут любовь сделали свое! Оставалось Артемию Петровичу проводить княжну пешком во дворец.
Счастливец! он тонет с нею во мгле тумана; он страстно сжимает ее руку в своей, он лобызает эту руку. Разговор их – какой-то лепет по складам, набор сладких эпитетов и имен, бессмыслица, красноречивая для одних любовников. Не обошлось без вопроса, общего места влюбленных: любишь ли ты меня? Мариорица не отвечала, но Артемий Петрович почувствовал, что руку его крепко, нежно прижали к атласу раз, еще раз, что под этим атласом сердце то шибко билось, то замирало.
Ноги их идут без всякого направления; они идут, потому что раз приведены в движение. Вся мысль влюбленных в их сердце; лучше сказать, у них нет мысли – они только чувствуют себя друг в друге; чувство упоения поглотило все их бытие.
Он обхватил ее стан из-под распахнувшейся шубы и, колеблющуюся, тихо привлек к себе. На уста его пышет огонь с ее лица; неведомо как, они встречают другие горящие уста, и Волынской выпивает до дна сладкий, томительный поцелуй…
Этот поцелуй разбежался тысячами по всему существу Мариорицы, она вся – пылающий поцелуй. Ей жарко, ей душно на морозе… Шуба сползла с плеч Волынского, он не останавливается за нею. Они забыли время, дворец, государыню, целый мир. Кто знает, долго ли они, как сумасшедшие, блуждали бы близ дворца, когда бы всего этого не напомнил им оклик часового. Встревоженные, они как бы пробудились от сладкого сна, будто упали с неба.
Успокоило их несколько, что они находятся у служб дворцовых. Найти дорогу к маленькому подъезду было делом нескольких минут. Они входят во дворец, прокрадываются, как преступники; на лице их, кажется, прочтут повесть их нынешнего вечера. К счастию, в коридоре дежурный гоф-лакей дремлет, сидя на стуле; ни одного пажа, которых лукавство так опасно в подобных случаях! Как будто нарочно, никто их не заметил, никто не попадался им навстречу; самые свечи тускло горят – иные уж и погасли. Видно, весь дворец на половине государыниной озабочен ее испугом.
Вот и комната княжны… Здесь, конечно, расстанется с нею Волынской, унеся с собою сладкую добычу любви? Спальня девушки – святилище для постороннего мужчины; преступник уже тот, кто входил в нее с мыслью обольщения. Время рассуждать об этом безумцу!.. Волынской забыл все святое… он входит за Мариорицей. Одинокая свеча нагорела; никого нет!.. Сумрак и тишина келий!.. Бедная девушка дрожит, сама не зная отчего; она, как робкое дитя, упрашивает, умоляет его выйти.
– Подари меня еще одной минутой блаженства, душа моя, ангел мой! – говорит он, сажая ее на диван. – Еще один поцелуй, и я бегу от тебя, счастливейший из смертных!
Он сто раз печатлеет огонь своей страсти на белой шее и плечах, на пурпуре щек, на черных, мягких косах, путающихся по лицу его и мешающихся с черными кудрями его волос, он пожирает ее своими лобзаниями.
Бедная Мариорица! слабое существо! она опять все в мире забыла.
Вдруг опрометью, запыхавшись, вбегает Липман и кричит, как сумасшедший:
– Княжна! княжна! государыня очень больна… она вас давно…
Увидав кабинет-министра, он осекся и не знал, что начать; однако ж скоро оправился и продолжал, запинаясь, с увертками кокетки, искоса и насмешливо посматривая на гостя:
– Государыня вас… давно спрашивает… вас везде ищут… я к вам во второй раз… извините, если я не вовремя…
Злодей опять не договорил; рот его улыбался до ушей, уши шевелились, как у зайца, попавшего на капусту.
Громовый удар, раздробившись у ног Волынского, не так ужаснул бы его, как появление этого лица. От двусмысленных слов Липмана буря заходила в груди; он вспыхнул, и – слово бездельник! было приветствием обер-гофкомиссару, или обер-гофшпиону.
– Не знаю, кого так величает его превосходительство, – сказал этот очень хладнокровно и все улыбаясь, – по-нашему, это имя принадлежит тому, кто похищает у бедняка лучшее его сокровище. Следственно…
– Что хочешь ты этим сказать, несчастный? – вскричал Волынской, готовясь схватить его за грудь.
Он задушил бы жида, если бы не остановил его умоляющий взор Мариорицы, сложившей руки крестом на груди. Этим взором она была у ног его. На помощь к ней пришла Волынскому и мысль, что побоищем во дворце, в комнате самой княжны, он привлечет новый, неискупимый позор на голову девушки, и без того уже столько несчастной чрез него.
Липман отпрянул назад, ближе к двери, все-таки не теряя присутствия духа и измеряя свои слова.
– Что я хочу сказать? Гм! это, кажется, не имеет нужды в экспликации.[32] То, что я, обер-гофкомиссар, застал ваше превосходительство как обольстителя у любимой гоф-девицы ее величества… и то, гм! что ее величество изволит об этом узнать, когда мне заблагорассудится донести…
– Кто поверит жиду и перекрещенцу? наушнику, негодяю, запачканному в грязи с ног до головы?
– Улика налицо; свидетели есть, угодно – позову.
Есть ли слова для того, чтобы изобразить мучение бедной девушки в состоянии Мариорицы? Как низко упала она! ниже, чем из княжон в цыганки!.. Обрызганная стыдом от появления Липмана, сделавшаяся предметом ссоры подлого человека с тем, кого она любила более всего на свете, зная, что честь ее зависит вперед от одного слова этого негодяя, она чувствовала только позор свой и рыдала. О перемене к ней благосклонности государыни, об удалении от лица ее, о бедности и ничтожестве она и не думала. Но когда вздумала, что друг ее может пострадать, она забыла стыд, вскочила с своего места и, не дав Артемию Петровичу говорить, сказала твердым голосом: