«Будь осторожен с Поппелем, умоляю тебя, милый друг!» – Эти слова матери наводили мрачную тень на письмо ее и сердце его. Странно! и Курицын предупреждал его о том же.
– Виноват ли, – говорил Антон дьяку в искренней беседе с ним, – что я родился Эренштейном и что судьбе угодно было произвести на свет какого-то одноименного мне чванливого барона? Бог с ним, не набиваюсь к нему в родство и даже готов забыть о нем, как будто и не слыхал никогда. Барон бездетен и усыновил Поппеля: не боятся ли эти господа, чтобы я когда-нибудь предъявил свои права на наследство? О! пусть будут они спокойны на этот счет. Я довольно горд, чтобы отринуть все возможные почести и богатства, хотя бы присуждал мне их закон, не только что униженно, происками, вымаливать эти почести и богатства. Имя мое есть моя законная собственность; не переменю его для угождения какому-нибудь чопорному барону. Оно почетно для меня не потому, что имперский барон носит его, а потому, что я его ношу. Звание мое не положило на него пятна, и я буду уметь заставить уважать его, если б кто и осмелился унизить. Не оскорблю сам прежде никого – мать моя и люди, желающие мне добра, могут в этом увериться, – но не попущу оскорбления себе. И природа и воспитание научили меня платить кровью за обиду чести: недаром эту обиду называют кровною! Буду осторожен с Поппелем: этого хочет мать. Как можно подалее от него! Но если чванливый господчик сам наскочит на меня, пускай не пеняет.
Лицаря Поплева приняли на этот раз в Москве с особенными почестями, как посла императорского. Приставы встретили его за десять верст от города. Поздравить его с благополучным прибытием был наряжен поезд, составленный из великого дворецкого, дьяка Курицына и нескольких бояр. При этой церемонии находился неизбежный Варфоломей, который обязан был переводить им слово в слово речи посла. Блеск золотых одежд был ослепителен; казалось, солнце радовалось в них. Депутация прибыла к послу на подворье. Прием и речи бояр выражали глубокое уважение, но смиренная простота их и церемониальный этикет раздували только тщеславие рыцаря и ослепляли его. Простачков этих он готовился провесть. Всех лукавее казался ему и почитал себя Варфоломей. Между тем мужички, как называл их заочно посол, умели тотчас проникнуть его насквозь и запастися верною описью его умственных и нравственных достоинств.
Посол, в чаду своего величия, чванился, ломался, говорил необдуманно и неприлично. Он часто поправлял свои усики, играл золотою бахромою своей епанчи, гладил с чадолюбием бархат одежды и бренчал острогами, точь-в-точь как мальчик перед бывшими своими товарищами, школьниками, надевший в первый раз офицерский мундир.
– Вот когда я приезжал к вам, – говорил он кобенясь, – вы, господа бароны, не поверили, что я посол великого императора. У него, сказывали вы, слуг мало; он не бросает корабельниками, не дарит нас бархатами. Теперь видите? (Он указал на множество дворян-слуг, стоявших за ним в почтительном отдалении и богато одетых.)
– Видим, господине лицарь Поплев, – отвечал дворецкий. – Пожалуй, не вмени нам в вину прежнего нашего неверия: люди простые, глупые, живем в глуши, не знаем заморских обычаев.
– Благородных, высокоблагородных корабельников нужно ли? Я могу устлать ими вашу Великую улицу. Венецианским бархатом окутаю все чины ваши.
Депутация униженно поклонилась золотому тельцу.
– Грамота ль, по-вашему лист, нужна вам от моего великого императора, обладателя полувселенной, и вот (он указал на серебряный ковчежец, стоявший на столе) я привез грамоту светлейшему вашему князю. Вы плохо честили меня, но ваш государь далеко видит очами разума: он тотчас понял рыцаря Поппеля. За то мой повелитель предлагает великому князю, своему дражайшему другу, пожаловать его в короли.
– Наш осподарь, великий князь всея Руси, Иван Васильевич, – отвечал дьяк Курицын с твердостью и выпрямясь, – хочет дружбы цесаря, а не милостей: равный равного не жалует. Говорю к слову; а коли твоей милости доверено что от твоего императора, то высокие слова его не нам слышать, а нашему осподарю, великому князю всея Руси, не нам и отвечать.
Поппель немного покраснел и спешил скрыть свое смущение в побрякушках острогов. Слова дьяка замкнули ему на время уста и заставили его задуматься. И было над чем: он уверил Фридерика, что Иоанн, хотя и государь сильный, богатый, почтет, однако ж, за милость, если император немецкий пожалует его в короли. Но дело было сделано: он вез предложение о том великому князю и все еще надеялся обольстить честолюбивое сердце его званием короля. Когда прошло смущение Поппеля, он изъявил желание своего государя получить в дар от Ивана Васильевича живых лосей и вместе одного из вогулят,[33] которые едят сырое мясо, и прибавлял, что император злобил на него, почему он в первую поездку свою не привез таких зверей и людей. Потом, приподняв чванливо голову, спросил дворецкого, давно ли находится в Московии лекарь Антон.
– С Герасима-грачевника, – отвечал дворецкий.
– И всемочнейший, начальнейший Иоанн допускает побродягу до своего лица!
– Осударь наш, великий князь всея Руси, держит лекаря Онтона в великой чести и часто жалует его видеть свои царские очи, а от них и смерд просвещается.
– Жаль, очень жаль. Это просто жидок, обманщик; я знавал его в Ниремберге. Он сначала лечил там лошадей, потом вздумал спознаться с нечистым и пустился в чернокнижие.
Переводчик усмехнулся и, обратясь к боярам, сделал движение рукой, как бы хотел сказать: вот видите, я вам говорил.
– Потом, – продолжал Поппель, – начал лечить людей и разом переморил десятка с два. Его хотели повесить, да он как-то успел скрыться и убежать в вашу землю.
Бояре с ужасом посмотрели друг на друга. Один дьяк Курицын не показал на лице малейшего знака удивления или страха: только губы его означали глубокое презрение. Не стоило тратить слов против рыцаря; муж не вступает в спор с мальчиком. Варфоломей ковыльнул ножкой и, сделав из своей фигуры вопросительный знак, примолвил:
– Жидок?.. Должно быть, несомненно так, высокопочтеннейший посол! Я тотчас увидел, лишь взглянул на него, и сказывал об этом встречному и поперечному. Поганый жидок! Да, да, несомненно! И говорит в нос на израильский лад, и такой же трус, как обыкновенно бывают из еврейской породы. Иногда чванлив, только что не плюет на небо, в другой – стоит на него лишь прикрикнуть хорошенько, тотчас задрожит, как лист тополевый.
– Радуюсь, что здесь вы по крайней мере проникли его, почтенный переводчик.
– Теперь и многие разумеют его ничтожным лекаришкой; по мне и вся Москва затрубила про него. Без хвастовства сказать, высокомощнейший посол, мне стоит только намекнуть, уж во всех концах города кричат: быть по сему; дворской переводчик это сказал. О, Русь меня знает, и я знаю Русь!
– Прошу вас и мне быть полезным в передаче моих слов.
– Не преминую, не преминую. Разнесу новые вести о нем на крыльях усердия (тут он ковыльнул хромою ногой) и любви к высокой истине (опять запятая). Как благодарили бы здесь вас, благороднейший из благороднейших рыцарей, если б вы успели склонить нашего государя, чтобы вышвырнуть жидка за рубеж Московии!
– Это легко сделать. Я открою глаза Иоанну: я предложу ему другого лекаря. Есть у меня один на примете, не этому обманщику чета. Именно: майстер Леон, придворный врач императора – такой весельчак, балагур и чудно знает свое дело. Вообрази, раз император хотел испытать, до чего простирается его искусство; велел потравить его собаками. Собаки истерзали его, но сами издохли, а он? Думаешь, умер, по крайней мере слег? Нет, заменил все раненые места живьем и на другой день, смеясь, явился ко двору, будто ни в чем не бывал.
– Чудо! – воскликнул переводчик и спешил передать депутации подвиг врачебного искусства.
Бояре перекрестились от изумления и ужаса; один Курицын, в знак сомнения, покачал головой.