Тимофей Гермогенович слабо отмахнулся:
— Не льстите мне, молодой человек, тем более что речь совсем не об этом… Но в таком случае вы ведь знаете, что случилось с моей семьёй?
— Да, — сказал Архипов, не желая вдаваться в подробности, но за него это сделал сам Тимофей Гермогенович.
— В газетах писали, что я нажрался метаксы, завёл мотор и отвёз жену и дочь на тот свет, а сам остался на этом, — чуть слышно прошептал он, закрыв глаза. — Писали, что я завидовал успехам своей супруги и попытался покончить с ней — а заодно и с собой. Это была ложь, конечно же, но в ней имелось и зерно истины. Мне даже после аварии не раз снилось, как я собственноручно убиваю Анастасию — то стреляю в неё, то перерезаю ей горло… Америка полюбила мою жену гораздо сильнее, чем меня, а я тогда был жутко ревнив.
Ого, подумал Архипов, похоже, я не сильно ошибся, изобразив своего Тимоти психопатом.
— Но даже если бы я действительно задумал прикончить её, я никогда не навредил бы Кире! — осерчал на журналистов Тимофей Гермогенович. — Она была моя дочь, моя плоть и кровь! Я её даже не шлёпал никогда, чего бы она ни натворила! Я в ней души не чаял!..
— И поэтому вы назвали внучку в честь вашей дочери, — успокаивающе кивнул Архипов — и призадумался. Что-то тут не сходилось. Даже если Сефериадис вновь сочетался браком в тот же самый год, когда погибла его дочь, и новая жена быстренько родила ему новых детей, внучки у Тимофея Гермогеновича быть ещё не могло. А впрочем, кто сказал, что она непременно должна быть родной? Наверняка Кира — дочь пасынка или падчерицы Сефериадиса, заключил Архипов.
— Кира — не моя внучка, — сказал старик. — Она и есть моя дочь — и моё творение.
Стоящая рядом Кира оживлённо, но беззвучно согласилась со стариком.
— Не понял, — осторожно сказал Архипов. Он действительно ничего не понял, но на всякий случай скособочился так, чтобы оказаться чуть подальше от девочки.
— Ничего, поймёте, ибо именно об этом я и собираюсь вам рассказать… Анастасия и Кира были кремированы, — довольно бойко начал объяснять Тимофей Гермогенович. — Но я предположил, что моя жена хотела бы быть упокоенной на родине, и отправился в Россию. Я прибыл в скромный городок, из которого, как птичка из тесной клетки, некогда выпорхнула моя сладкопевная жена — и сразу же решил, что останусь там жить: мне не хотелось возвращаться ни на родину, некогда оставленную в погоне за славой и деньгами, ни в Америку, возненавидевшую меня за гибель своей любимицы, а больше идти мне было решительно некуда. По-русски я, спасибо бабушке и жене, уже тогда говорил вполне сносно, а моих долларов хватило и на то, чтобы выправить себе паспорт, и на то, чтобы купить скромный домик на окраине…
Наверное, именно тогда Тимотеос превратился в Тимофея Гермогеновича, догадался Архипов. Ему стало интересно, какая теперь у Сефериадиса фамилия — прежняя или нет?..
— Прах жены я без промедления похоронил рядом с её матерью, — поведал старик. — Что делать с прахом дочери, я не знал — держать урну дома оказалось слишком больно, поскольку она постоянно напоминала мне не столько о Кире, сколько об её трагической смерти и моей в этом вине, но и развеять его я тоже не мог — это значило бы окончательно расстаться с Кирой, смириться с тем, что её больше нет…
Тимофей Гермогенович обессиленно замолчал. Он некоторое время неподвижно лежал, с бесконечной любовью глядя на внимательно замершую около дивана Киру, потом слабым движением руки отослал её прочь и возобновил повествование, вновь опустив веки:
— Как-то раз я случайно проходил мимо сувенирной лавки и заметил в витрине большую фарфоровую куклу. Посмотрев на неё — не иначе сам Сатана подсунул мне это прелестное зрелище! — я вдруг придумал, как мне поступить с бренными останками моей бедной дочери.
Архипов побледнел и огляделся, ища Киру, но её уже не было в комнате. Тимофей Гермогенович не заметил его испуга.
— Я сложил во дворе большую печь для обжига, купил самой лучшей белой глины, тщательно смешал её с пеплом — и изготовил насколько сумел точную фарфоровую копию Киры… — Старик тяжело вздохнул. — Я долго думал, в какой позе, в каком образе вылепить её — и остановился на Спящей Красавице. Мне казалось, что глядя на куклу я смогу воображать, будто Кира не погибла, а впала в кому или летаргический сон, и мне станет немного легче…
Тимофей Гермогенович облизнул сухие губы и попросил воды. Архипов зачарованно протянул ему чашку — и осознал, что с нетерпением ждёт, когда же старик наконец расхохочется и примется подтрунивать над легковерным дураком…
— Я взялся за воплощение своего кощунственного замысла со всем тщанием, — продолжил Тимофей Гермогенович, — так что после приклеивания парика и раскрашивания кукла стала выглядеть совсем как живая, совсем как моя дочь — и я слегка повредился рассудком. Возле наспех сколоченной кроватки, в которой она лежала, я стал просиживать целые дни — боялся упустить момент, когда она проснётся. Я постоянно разговаривал с ней, а то до сипоты читал вслух её любимые книжки, вывезенные из Америки. Вскоре я перестал отвлекаться на умывание и мытьё, и нередко даже забывал поесть… Я одичал и опустился, соседи решили, что я спиваюсь, и хоть после аварии у меня во рту и капли спиртного не было, я не собирался разубеждать их. Иногда я как бы спохватывался и на короткое время приходил в себя — тогда я вспоминал, что Киры на самом деле больше нет, и чувствовал — без особой, впрочем, тревоги, — что если я не избавлюсь от её фарфорового двойника, то рано или поздно рехнусь окончательно…
Тимофей Гермогенович не выдержал и поморщился — но скорее от головной боли, чем от тяжести рассказываемого.
— Но уничтожить куклу я, разумеется, не смог бы — для меня это было почти всё равно что снова, на этот раз собственноручно, убить Киру, — пояснил он. — Однажды я всё-таки почти решился раздолбать её ко всем чертям, но в ту же ночь мне приснилось, как я беру молоток, подхожу к кроватке, с размаху бью куклу по голове, откалывая большой кусок лица — и тогда она распахивает уцелевший глаз и начинает дико кричать, а из скола тугой струёй хлещет кровь… Я проснулся в обмоченной постели и понял, что скорее покончу с собой, чем трону куклу хоть пальцем…
Старик растерянно умолк, не зная, как ему перейти к самой странной части своей истории. Архипов невольно помог ему:
— Как?.. — не выдержав гнетущей тишины, каркнул он. Прочистил горло, попробовал ещё раз: — Как она ожила? — и уточнил, отчаянно надеясь на отрицательный ответ: — Кукла ведь ожила, правда?..
— Вы угадали… — с видимым облегчением промолвил Тимофей Гермогенович. — Это произошло настолько буднично, что я даже не удивился… Я думаю, она знала, что если обставит всё как в какой-нибудь сказке, если куклу пробудит к жизни моя горячая слеза, капнувшая на неё, или что-то ещё в подобном волшебном духе, я не выдержу и свихнусь окончательно…
— Кто «она»? — опять не утерпел Архипов.
— Галатея. — Тимофею Гермогеновичу этот ответ явно казался вполне очевидным. — Статуя, изваянная Пигмалионом из слоновой кости и оживлённая милостью Афродиты… Вы читали «Метаморфозы» Овидия?..
— Да, — соврал Архипов, и добавил на всякий случай: — В переводе, конечно же.
— Правда, ни там, ни где-либо ещё не сказано, что после смерти своего гениального супруга Галатея была взята на Парнас и причислена к числу муз, став покровительницей сначала скульпторов, а позднее — и кукольников с манекенщиками… — Тимофей Гермогенович потёр лоб. — Вам известно, кстати, что русское слово «кукла» — греческого происхождения?
— Нет, — признался Архипов.
— А жаль… Да и про ваше знакомство с «Метаморфозами» вы наверняка сказали неправду, иначе б напомнили мне, что «Галатея» — не подлинное её имя и у Овидия оно не упоминается…
— Я просто забыл об этом, — отнекался Архипов. Уверенное спокойствие старика частично передалось ему и пробудило любопытство: — А как её зовут по-настоящему?
— Я не спрашивал, а она не представилась: видимо, ей нравится её прозвище… К слову, так её окрестил Руссо в своей мелодраме, а значит оно нечто вроде «молочно-белая»… Хорошо ещё, что он не назвал её Каллипигией, — губы Тимофея Гермогеновича искривила кислая усмешка, — то есть «прекраснозадой», что, впрочем, тоже подошло бы ей… Я плохо помню, что было той ночью до того, как Галатея нанесла мне визит, даром что находился тогда в более-менее здравом уме. Кажется, я кричал и плакал, чередуя проклятия к Богу за то, что он отнял у меня Киру, с требованиями к нему же вернуть мне её… Когда разразился звонок, я опомнился и невероятно перепугался, вообразив, что ко мне явился сам Господь, разгневанный моими дерзкими речами, но за дверью, к моему удивлению, оказалась симпатичная гречанка — на вид довольно молодая, в современной одежде, правда, слишком уж легкой для январского мороза, но когда она заговорила, от её слов и голоса повеяло такой нечеловеческой древностью, что мне стало ещё страшнее… «Твой народ отвернулся от своих богов, — ласково сказала она на моём родном языке, — но милосердные боги не отвернулись от своего народа. Моему предводителю стало горько взирать на твои страдания, и он направил меня к тебе».