Говорю Спиртоку — а ведь пропадем мы! А он, циник, еще острит: «скверно, без подготовки приходится… а главное до кулебячки-то не доедем». И понял я, что — «без подготовки», прямо отсюда — туда. И тут, впервые в жизни, подумалось: «как же я так и не собрался все обдумать, столько еще надо разрешить, тех вопросов… о Боге, о бытии, о — будущем. Есть — или ничего? От этого и жутко стало, что «без подготовки», сразу, как на внезапном экзамене, и будет присутствовать «сам министр». И вдруг — кинуло к лошадям!
Помню, ткнулся в мокрую шерсть и полетел куда-то — ляпп! — как в приятный пух. Мелькнуло: как же я так и не собрался все обдумать, столько еще надо разрешить, тех вопросов… о Боге, о бытии, о — будущем «вот оно, самое то..?» А совсем нестрашно. И тут же понял, что это еще не то, а в овраг свалились, в пуховый снег. И лошади ничего, удачно.
Спирток зовет: «Жив, ямщик удалой..? чорт тебя побери… глаз я выколол, с твоей правкой!.. Приехали к кулебяке, лопай!» Циник.
Сползлись, сидим, ничего не видим. А Спирток сучком веку разорвал, в куст попал. Говорю — снежком примачивай. — «Да что снежком, теперь бы чинной или полынной…» И так вышло у него аппетитно — под всеми ложечками засосало.
Но что же делать? Власка совсем заслаб, стонет только: «ба-рин… ми-ленький… голубчик… замерза-ю… ах, мамынька… папань-кин азям навязывала…» дул я ему в загривок: первое средство в сознание ввести, встряхнуть.
Сразу подействовало: «я, говорит, ничего-с». Говорю — «в струне надо быть, выбираться, а не разводить панихиду». А куда выбираться тут!.. И лошади сбились к нам, одна меня мордой в темя стукнула — в сознание ввела. Велел я Власке в снег закапываться поглубже.
А Спирток уж сам себе нору роет, и острит, с… с… — «выроем себе по могилке, а метель отпоет, что полагается». Стали мы зарываться в снег, ничего уж не ожидая, кроме… неведомого. Власка рядом со мной улегся, охватил меня за ногу, прижался. — «Ба-рин… миленький… боюсь помирать… не хотца…» А он знал, как легко замерзнуть: у него дядя замерз совсем около овина, из «монопольки» шел, чуть выпивши, в буран попал. И стал он молитвы шептать, про Богородицу что-то повторял. Тут и я попробовал вспомнить, как молятся. И, к стыду моему, не вспомнил. До половины только «Богородицу» знал, — забыл. Стал «Отче наш» вспоминать — до «хлеба насущного» дошептал, а дальше — как отшибло. А из Овидия отлично помнил, мог «Фаэтон» прочесть. И тут мы затихли… и затихли бы на веки веков, если бы не…
Конечно, замерзли бы: выяснилось после, — под утро градусник упал до 23. Циклоном налетело. Это в степях бывает.
Как спаслись? Вот тут то самое главное и есть — как. И почему к нам такое благоволение проявилось? Может быть ради Власки, а может быть ради простецкой веры нашего попика Семена. А может быть для того, чтобы я рассказал вам здесь, для укрепления? Все усчитано там, прошлое не проходит там, времени нет там… все в одном миге там… все живет и есть, и ныне, и есть нынешнее наше там уже и тогда было, и учтено, и вот указано было, чтобы я сам познал и рассказал вам трудные наши дни, для укрепления. И — нынешней моей веры, в отпущение.
Сколько мы были в забытьи — не знаю. Время тогда пропало. Часы, пожалуй. Помню, что снилось. Барахтался я тогда в великой горе, и гора эта была не простая а все восковые свечки, великие вороха свечек, холодных, белых, как чистый мрамор. Лезу, а подо мной свечки оползают, цепляюсь за них, а они ворохами на меня… и зайцы по ним, из-за бугра свечного глядят на меня стеклянными глазами, прижавши уши… и что-то за ними есть, когда я хочу сползти. Сколько я перемучился на этих катучих свечках, сколько в них утопал, — и вдруг, прямо над головою, — бо-оммм!.. — церковный колокол, благовест.
Пропали мои свечки-горы, вскинул я головой — метет! И опять будто вверху где-то колокольня, — бо-омм..! — поглуше. Нет, не во сне, — звонят. И чувствую — нам звонят.
Такое ощущение: нам. Спирток тоже отозвался: «Слышишь..?» И все острит: «и услыша в поле колокола звон…» — И вдруг, заорал дико: «Воздвиженки это наши, наш колокол, у меня слух тонкий! Айда, на звон!» И откуда у нас сила нашлась, — во тьме кромешной, лошадей выволокли на край оврага, метели уже не чувствуем… — только слышим: бомм… бо-оммм… — ровными промежутками, поглуше и порезче, словно округ нас ходит. Власка кричит: «близко совсем, теперь я наш овраг знаю», — наш уже стал! — «По звону добегу!»
Словом, за каких-нибудь пять минут, доплелись мы по звону за лошадьми до церкви нашего села Воздвиженки. Она на окраине стояла. И видим — ничего не видим, огонечек только.
Это было батюшкино окошко, отца Семена. Вдовый старик уже на покое жил. И странное дело: ночь глухая, а у него свет в окошко. И что же оказалось? Он — уже поджидал! Не предполагал, что будем, а был уверен, что будем, даже самовар поставил!
Подобрались мы к окошку, постучались. А он глядит из за геранек, седая бородка, лысинка. Машет нам, и видно, как рот свой беззубый разевает, за рамами не слышно. Машет на дверь. Вошли — и слышим: «а я уже давно вас жду, самоварчик для вас согрел».
Ну, будто во сне все это, как представление: все во мне перепуталось, гора из свечек, зайцы, буран, и попик с самоварчиком, машет нам… — и ему все известно… И тут я почувствовал неопровержимо, всей глубиной душевной, что нет никаких этих там и здесь, а все — едино, все связано, все в Одном.
Ввалились, и видим: на часиках — без четверти 3. На столе скатерка, хлеб пшеничный, бу-ты-лочка… «Кагору», церковного, — какая предусмотрительность! — поднос со стаканами… и калечная старушенция, бессонная, тащит старенький самоварчик, из которого такими веселыми клубами пар, и из дырочки на крышки хлюпает. Чудесная эта музыка для замерзшего путника, это всхлипывание бурлящего самоварчика.
И стал сам попик рассказывать… сказку-быль.
Лег он рано, в восьмом часу. С бурана разморило. И когда засыпал — подумал: «не дай Бог, ежели кого захватит такой метелью»… И еще подумал: «надо бы звонить, мужикам сказать… Василий-сторож стар, трудно ему в такую бурю». И заснул.
И вот, слышит во сне, «глас в нощи»: «батюшка Симеон, велел бы ты звонить, путники с дороги сбились». И тут проснулся попик. Послушал — шумит метель, не дай Бог. Обуваться надо, одеваться, в метель идти к сторожке, будить Василия… Тут его повалило, и он заснул.
И слышит опять голос, настойчивый: «что же ты не звонишь? Путники с пути сбились, замерзают! Иди, вели сторожу, звонил чтобы!..» Проснулся попик, подумал: «это мысли мои шумят, вчера я думал… а надо бы звонить»… И опять, будто в соблазн ему: «кто в такую погоду ездит, только народ взбалагуришь… не охота с постели подыматься, Василия будить надо, серчать будет…» И так разморило сном, что перекрестился попик, прочитал молитву о плавающих и путешествующих и пригрелся, уснул опять.
И вот, в третий раз, «глас в нощи», строгий-строгий: «ты что же, поп? путники замерзают… звони сейчас же!»
Тут попик Семен — с постели, валенки надел, шубенку накинул, разбудил старушку калечную, наказал ставить самовар, а сам побежал сторожа будить — звонить. Старушка спрашивает, что ты, батюшка, ни свет ни заря чаю запросил, а попик ей: «гости сейчас будут, чайком отогреть надо!» И такая в нем вера возгорелась, что поставил на окошко восковую свечку и отворил ставню. И поджидал, молясь у окна.
И путники добрели, — «по гласу в нощи», во славу Господа.
Париж март. 1937.