— Здравствуйте, Кира, — говорит писатель. — Что это у вас?
— Лоренс Стерн.
— Как интересно. А что вы имели в виду, когда сказали, что книжек больше не пишут?
— Только это, — говорит Кира. — То, что сказала.
— Да, — кивает писатель. — А если все же пишут?
— Тогда это, очевидно, не книжки.
Писатель удрученно машет рукой.
— Ладно, — говорит он покорно, — не будем об этом. Но чем мне тогда хвастаться? И скажите на милость, если не хвастаться, то как же мне за вами ухаживать?
— Посещайте рыцарские турниры, — холодно говорит Кира. — Спонсируйте сирот и вдов. Вы книжки только пишете или когда-нибудь вы их все же читали?
Последнюю шпильку писатель пропускает мимо ушей.
— И какие у меня шансы?
— Нулевые.
— Это уже что-то.
Они молча идут по дорожке парка, проходят мимо боскета, мимо незанятой зеленой скамейки, мимо лужи и взволнованного студента Соколова.
— Всё потому, — говорит писатель, — что люди разучились разговаривать друг с другом.
— И прекрасно. Меньше ерунды скажут.
Писатель смотрит на нее со страхом, с восхищением, с тоской. Его взгляд осторожно перебирает рыжие волосы женщины, руки взгляда дрожат, потом делаются все настойчивее, нетерпеливее, трогают щеку и губы. Кира раздраженно поводит плечом. Взгляд виновато моргает, отходит в сторону. Он пристыжен. Ему одиноко.
Лиза отводит глаза. Непривычно видеть эту педантичную недобрую девушку такой растерянной — кажется даже, что волосы у нее растрепались и в отглаженной рубашке нет обычного свежего блеска. Костя смотрит на нее с удовольствием.
— Конечно, — говорит он, — у порядка есть свои неоспоримые преимущества. Огромное значение, например, имеет, каким образом вам открутят голову. Если надлежащим — то и головы не жаль, если неположенным — это оскорбление нравственного чувства. Человеку, надо думать, и без того нелегко — все-таки голову откручивают, не лампочку из парадной, — а он еще вынужден нравственно оскорбляться. Как же так, говорит, если уж откручиваешь, крути слева направо, по часовой стрелке, как в благоустроенном обществе, а чтобы головы по блажи крутить, такого закона нет, иначе и солнцу примечтается зайти на востоке, откуда тогда свет будет?
Его голос кажется чужим: интонации, модуляция — всё изменилось, и теперь это нахально-вкрадчивый голос садиста, в уверенной игре которого различимы насмешливое сочувствие и сознание собственной силы. Костя переводит дыхание.
— Порядок! — благодушно продолжает он, беспощадно блестя очками. — Достаточно самому быть аккуратным, чистоплотным и честным, чтобы аккуратность, чистоплотность и честность восторжествовали повсеместно. Как это мило, какое здравомыслие! — Он небрежно, легко, коротко барабанит пальцами по стойке. — До чего ж у вас тут прекрасно — ни пылинки, ни пятнышка.
Он улыбается, блестит очками. Взгляд Лизы озабоченно приникает к стеклу очков, щурится, ищет — но тот, кого он ищет, укрылся за толстой стеклянной стеной, непрозрачной для тревожно ждущего снаружи. Взгляд напрасно стучит и зовет; ему не отвечают.
— Лампочку выкручивают справа налево, — говорит наконец Лиза.
— Допускаю, — говорит писатель и делает большой глоток. — Хотя очень бы не хотелось.
— У всех проблемы, — отзывается Белинский. — Коля кота где-то на помойке подобрал, теперь грант ищет.
— Кота? Какого?
— Натурального, — говорит Белинский хмуро, — с яйцами. По этой причине ему нужна нормальная половая жизнь.
— А какая половая жизнь считается у котов нормальной?
— Не знаю. И Коля не знает. Но думает, что котам нужно чаще, чем людям.
— Если это такие люди, как Коля, — бормочет писатель. — А что думает сам кот?
— Он не думает. Он целыми днями спит.
— У Бивиса тоже нет половой жизни, — сообщает писатель. — Ничего, пусть сублимирует. А грант-то здесь при чем?
— Кота кормить вкусной и здоровой пищей. — Белинский свирепо вскрывает новую пачку сигарет. — Спроси у жены, чем кормятся на университетскую зарплату. Я тебе сделаю колонку в новом глянце, — заключает он, — а нового издателя ищи сам, меня и без того по судам затаскали. Как вы расстались?
— Мы расстались врагами, но он еще не знает об этом. — Писатель морщится.
— А о чем я буду писать для глянца?
— С ума сошел, — говорит Белинский, — что значит «о чем»? «О чем» не пиши ни в коем случае, выпрут сразу за умничанье. Пиши просто так.
— Пожалуй, — говорит писатель, — это я смогу.
Он стряхивает пепел.
Лиза, погруженная в глубокую задумчивость, машинально ставит перед клиентом пепельницу.
— Здравствуйте, Лиза, — говорит банкир. — Вы чем-то расстроены?
— Да, — говорит Лиза, — простите, здравствуйте. Нет, ничем. Вам как обычно?
Банкир кивает. Лиза снимает с полки квадратную бутылку с тусклой желтой этикеткой. Банкир кладет на стойку рядом с пепельницей глянцевый журнал, заглядывает в корзинку с рекламными флаерами. Лиза смотрит на глянец.
— Это какой-то новый?
— Да, — говорит банкир. — В каком-то смысле. — Он отпивает, задумывается. — Они все одинаковые, — признается он. — Легко, приятно… но когда прочтешь, не совсем понимаешь, о чем читал. — Он смущенно улыбается. — И не то что не совсем, а вообще.
— Вы тут ни при чем, — говорит Лиза. — Так задумано.
— Кто же так задумал?
— Чей это бизнес, тот и задумал. Вот вы в своем бизнесе задумываете что хотите, ну и они тоже.
— В моем бизнесе что хочешь не задумаешь, — возражает банкир. — Да и в любом другом. — Он едва не вздыхает. — Литература, — говорит он с уважением, — совсем другое дело.
— Ну, — замечает Лиза, — это вы литераторов плохо знаете.
— А зачем мне их знать? Достаточно будет, если я книжку прочту, верно?
— Верно, — соглашается Лиза. — Их книжки мало отличаются от них самих.
Она бросает быстрый взгляд на аккуратные руки банкира, на собственные безупречные ногти.
— Мне иногда кажется, — говорит банкир застенчиво, — что я мог бы…
Лиза думает о чем-то своем.
— Что мне бы, возможно, удалось…
— Вы с Костей как будто знакомы? — осторожно спрашивает Лиза. — Что вы скажете?
Банкир, очнувшись, пожимает плечами.
— Когда ему нужна была помощь, — говорит он, — никто не помог. Что ж теперь-то.
— Всегда соображаешь с опозданием, — говорит Лиза сердито. — Когда нельзя поправить. И думаешь, что на следующий раз сообразишь вовремя. И в следующий раз все повторяется, потому что следующие разы не похожи на предыдущий. Это потом понимаешь, что похожи, что это именно то самое. Но уже ничего не поправить.
— А что случилось? — спрашивает Кира, ощупью пробираясь по комнате.
— Я вывернул лампочку.
— Понятно.
В отличие от Киры, двигающейся осторожно, ее взгляд идет напролом, помахивая топориком. Книги на полках, как плотная чаща леса, не отступают — куда им деться? — но так дрожат, что дрожь их тел, кажется, сотрясает темноту. Или темнота просто дышит?
— Аристид Иванович, вы никогда не хотели, чтобы всё было по-другому?
— Что ж тут может быть по-другому, девочка, — говорит Аристид Иванович. Он уже ловко добрался до своего кресла и сейчас закуривает сигарету. Прислонившись к книгам, Кира молча смотрит на отчетливый огонек. — Ты как будто книжек не читаешь.
— В книжках всё как-то обходится, — возражает Кира, — а если не обходится, то значит, так надо.
— Кто тебе мешает приложить это к жизни?
— К жизни-то да, — говорит Кира. — А вот к своей собственной не очень приложишь. Своя собственная жизнь — это совсем другой коленкор, чем жизнь вообще.
— Ха! — говорит старикашка. — Про это ведь тоже книжки написаны.
— Да ладно, — говорит Кира и осторожно роется в буфете. — Про что они только не написаны.
Взгляд давно освоился с темнотой, но голосу не по себе. Он ждет указаний зрения, медлит, напряжен, как слепой. Взгляд не может ему помочь — он занят буфетом, бутылками, и в любом случае бесполезен голосу при таком освещении. Тогда, на свой риск, голос выбирает ровную, невыразительную, неторопливую интонацию. Приняв решение, он успокаивается.