Литмир - Электронная Библиотека

Тук-стук, на пороге появляются завуч Анна Павловна и её бумаги. Порознь они ко мне никогда не ходят. Огромная пачка бумаг увлекает за собой тщедушную старушку, которой очень удобно прятать за бумагами живые стальные глаза. Анна Павловна знает, что всегда настоит на своём, – за исключением мелочей, крошек с барского стола, которыми она считает нужным подкормить моё самолюбие, – и хитрить для этого вовсе не обязательно. Однако ей нравится представлять себя испуганной и робкой, смущаться, трепетать.

Собственное могущество слаще кружит ей голову, являясь в тихих словах, смиренной повадке, – куда там богам попроще, с их громами и молниями. Завуч она прекрасный, преподавание в школе отлажено, как японский завод. Как человек и патриот я не вправе был доверять ей уроки русского языка и литературы в старших – да и вообще ни в каких – классах, и за это с меня взыщется на Страшном суде, должно взыскаться, если Страшный суд – Страшный суд, а не очередная порнография. Как представитель Конторы я это сделал – прощай, русский язык! покойся в бесчестии, родная литература! – и Контора осталась нами довольна. Анна Павловна и не подозревает, бедняжка, на кого так самоотверженно работает.

– Константин Константинович, – говорит Анна Павловна, – что нам делать с Шаховской?

Катя Шаховская – бич и позор нашей школы, моя последняя персональная надежда. Она упорно не хочет быть славной, доброжелательной, разносторонней девочкой, будущей женой, матерью и бизнес-леди. Она отказывается вести дневник, отказывается сидеть за компьютером, отказывается читать «Доктора Живаго», отказывается от танцев и китайского языка, рукоделия и спортивных игр. Шаховская делает всё, лишь бы её отсюда выперли, а её родители делают всё, лишь бы мы её здесь держали. Не знаю, чего они добиваются – чтобы прямо из пансиона она переехала в психиатрическуюю клинику? Элитную, разумеется.

Я откидываюсь на спинку своего прекрасного кресла и делаю вид, что глубоко, глубоко удручён.

– Что же, – говорю я неохотно, – придётся пойти на крайние меры. Нельзя подавать девочкам дурной пример.

Завуч – она меня раскусила – качает головой.

– Отчислить Шаховскую означает признаться в своём поражении, – мягко замечает она, и её интеллигентное лицо украшается улыбкой сочувственной укоризны.

Ну да, ну да. Как мы можем потерпеть поражение и уж тем более в нём признаться. Искалечить девчонку для школы теперь – дело чести.

– Не карцер же для неё заводить, – вяло сопротивляюсь я.

Очередной кроткой улыбкой умница Анна Павловна даёт понять, что оценила шутку.

– Разумеется. Карцер никогда не бывает выходом.

Разумеется. Для Шаховской вся школа – один большой карцер, если выделить для этой цели отдельный закуток, она даже почувствует себя уютнее – удостоверившись, как это и бывает в карцере с подобными людьми, что стоит на правильном пути.

– Я поговорю с ней, – сдаюсь я. Предыдущие разговоры («Зачем вы ударили Таню Зайцеву? – Зайцева стукачка. – Катя, нельзя решать такие вопросы кулаками. – А чем же их решать?») оставили у меня мерзкий осадок чуть ли не стыда. Где это видано, стыдиться перед четырнадцатилетней соплюхой? И я стыжусь уже того, что стыжусь, а вдобавок понимаю, что этот последний стыд отвратительнее любого другого.

– Значит, я пришлю её немедленно, – теперь Анна Павловна ловко – ловчее моего – делает вид, что вовсе не торжествует. Сама она уже набеседовалась с Шаховской до тошноты (о святая, святая), но верит, что победа не за горами: ещё две, три, двадцать три, сколько понадобится попытки, и эта исступлённая душа покорится, залившись слезами раскаянья и облегчения. К милосердным коленам припав.

Наконец пред мои ясны очи приводят преступницу. Она переминается у порога, одетая в нашу прекрасную форму, позаимствованную из клипа группы «Тату». Ножки худые, как спички, белые гольфы демонстративно спущены… а в этом бледном личике определённо не сияет заря обновлённого будущего. И кажется, что мой профессор встаёт рядом с этим затравленным ребёнком, поощрительно ей подмигивает, кладёт на плечо руку. Ах ты, грязный развратник! Я никогда не считал педофилию признаком хорошего вкуса.

Вкус профессора безупречен. И здесь я, помимо врождённого отвращения к contemporary art, настаиваю на костюме от Бриони. Умение подобрать машину, женщину и аксессуары бесценно, но только костюм даёт полную и бесповоротную индульгенцию. Форма настолько идеальная, что становится сущностью, он развоплощает грех, делает его холодной и жалкой абстракцией, которую уже и самый искусный моралист не приклеит к этому неуязвимому неподсудному совершенству. Вот почему Контора железной рукой и пятой реагирует на поползновения своих менеджеров среднего звена форсить не по чину. Сегодня он в Бриони, резонно рассуждает Контора, завтра с акцией на свой страх и риск, а послезавтра и с предъявой.

К хорошему костюму – хороший рост. Рост, возможно, не имеет значения для героя, которого изображает киноактёр, но герой настоящий – тот, кто проходит, если вам повезёт, мимо вас по улице, – должен быть рослым. Говорю это со всей ответственностью, как человек, который на голову ниже собственной жены, когда та на каблуках. А эта дрянь всегда на каблуках. 178 см ей недостаточно. Вот бы проучил тебя учитель свирепости, человек могучего телосложения и сведущий!

С трудом я вспоминаю, что и мне предстоит кое-кого проучить. Ввернуть что-нибудь о пошатнувшемся здоровье бедной мамы? Бедная мама – крепкая лошадь, которую хватит удар только в том случае, если кто-нибудь из подруг перещеголяет её по части курортов и тряпок. Проблемы на работе у папочки? Это мало того что неправда, это не аргумент: папочкины проблемы интересуют только расчётливых умненьких гадёнышей, умеющих быстро скалькулировать относительно проблем курс собственных карманных денег. Действительно сильным аргументом была бы собачка, но собачку в прошлом учебном году усыпили.

– Почему они не отдадут меня в обычную школу?

Да, вот вопрос. Потому, моя милая, что это подорвёт их статус. К тому же, в обычной школе ты попадёшь в дурную компанию. Или – самое страшное – в компанию не своего круга.

– Они желают вам добра, – говорю я вслух.

Говорю вполне холодно и равнодушно, даже с намёком на брезгливость – дескать, кто ещё станет это делать. Так-то, деточка: можешь ненавидеть родителей, но знай, что они – единственные, кого твоя судьба хоть сколько-то заботит. Жизнь – чёрный лес! За каждым деревом – голодный волк! Под каждым кустом – клубок змей! Красота! и вместе с тем выдумка, ибо предполагает простор для приключений, пусть и пакостных: схватка с волками, состязание со змеями. На деле всё хуже. Жизнь – это пустыня, по которой бредёшь, тщетно гадая, верблюд ты или не верблюд, беглец или изгнанник более счастливых областей, или просто несомый ветром комочек травы… а кругом только песок, только камни, только отсутствие воды, и из всех приключений – усталость и жажда.

Профессор лениво привалился к дверному косяку, скрестил на груди руки и неопределённо улыбается. Глаза у него странного медового цвета, и он смотрит на меня как на размечтавшегося мальчишку. Катя Шаховская вертит пальцы и смотрит на меня как на бесчувственное чудовище. Я смотрю на свои запонки: одну, другую. «Тайная гармония лучше явной», – угрюмо думаю я.

И Гриега

В ночь с пятницы на субботу по телевизору усердно показывают дешёвую порнографию. Телевизор, например, никогда не показывает в ночь с пятницы на субботу проповеди, аналитику и фильмы Д. Кроненберга. (Д. Кроненберга показывают в ночь с воскресенья на понедельник.) Да! В какую-то из пятниц какой-то из каналов. Показал «Большую жратву» Марко Феррери. Но это были происки антиглобалистов.

Бывало, что я днями (и, может, сутками) просиживал перед милым другом. И сладкие и надутые, как персики, губы сияли мне со всех каналов. (Смотрю рекламу. Ха-ха.) В этом не было смысла, зато. Не приходилосьзаморачиваться, отделяя лицо от лица, сюжет от сюжета, кадр от кадра. Улыбаются губы в рекламе. Читают новости. Давят мелодраму. Или машут ракеткой – один чёрт. Сияют они ВСЕГДА.

5
{"b":"168927","o":1}