Он постучал в дверь – не то что этот бедняга, который прибирается у меня в комнате, Джон Кейн его зовут, если только я правильно пишу его имя, а я сейчас записала его в первый раз, – и когда вошел, то я уже сидела за пустым столом.
Доктор Грен, я думаю, человек незлой, и поэтому я встретила его улыбкой. Утро выдалось очень холодным, и все вещи в комнате были покрыты морозным налетом. Все так и переливалось. На мне самой были надеты все мои четыре платья, так что я неплохо укуталась.
– Гм, гм, – сказал он. – Розанна… Гм. Как себя чувствуете, миссис Макналти?
– Очень хорошо, доктор Грен, – ответила я. – Очень любезно с вашей стороны навестить меня.
– Это моя работа, – сказал он. – У вас в комнате сегодня убирали?
– Еще нет, – ответила я. – Но Джон, наверное, вот-вот придет.
– Наверное, – согласился доктор Грен.
Затем он прошел к окну и выглянул наружу.
– Холоднее дня еще не было, – заметил он.
– Не было, – согласилась я.
– У вас все есть, что нужно?
– В основном да, – ответила я.
Затем он уселся на мою постель, так будто это была самая чистая постель во всем христианском мире, вытянул ноги и поглядел на свои ботинки. Его длинная седеющая борода заострена, как топор. Борода-изгородь, борода святого. На кровати подле него лежала тарелка с остатками бобов со вчерашнего ужина.
– Пифагор, – сказал он, – верил в переселение душ и потому упреждал нас быть особенно осторожными при поедании бобов, на тот случай, если ешь душу своей бабушки.
– О! – отозвалась я.
– Так говорится у Горация, – сказал он.
– А к консервированным бобам это тоже относится?
Доктор Грен прекрасен тем, что чувство юмора у него отсутствует напрочь, но в этом-то и весь его юмор. Бесценное качество в таком месте, как это, уж поверьте.
– Итак, – повторил он, – вы чувствуете себя хорошо?
– Хорошо.
– Сколько вам уже лет, Розанна?
– Думаю, сотня.
– Не правда ли, удивительно – так хорошо себя чувствовать в сто лет? – спросил он так, будто бы это в какой-то мере была и его заслуга, хотя, наверное, так и есть. В конце концов, он наблюдает меня уже тридцать с лишним лет. Сам он тоже уже стареет, но еще не так стар, как я.
– Очень удивительно, доктор. Но меня многое удивляет. Меня удивляют мыши. Меня удивляют забавные зеленые лучики света, которые стучатся в это окно. Меня удивляет то, что вы навестили меня сегодня.
– Очень жаль, что мышей у вас так и не вывели.
– Мыши тут будут всегда.
– А разве Джон не ставит мышеловки?
– Ставит, но не слишком аккуратно. Мыши съедают весь сыр и преспокойно убираются восвояси, как Джесси Джеймс[6] со своим братом Фрэнком.
Правой рукой доктор Грен стянул кожу на лбу к переносице и помассировал ее. Затем он потер нос и тяжело вздохнул. В этом вздохе были слышны каждый год, который он провел в этом заведении, каждое утро его жизни тут, каждый бессмысленный разговор о мышах, лекарствах и возрасте.
– Знаете, Розанна, – сказал он, – недавно мне пришлось проверить, на каком основании все наши пациенты здесь оказались – сейчас все это вызывает большой резонанс в обществе, – так вот, я просматривал и ваши документы и должен признаться…
Все это он произнес самым что ни на есть непринужденным тоном.
– Признаться? – подтолкнула я его.
Я знала за ним привычку вдруг молча погружаться в какие-то свои размышления.
– Ах да, простите. Гм, да, так вот. Я хотел спросить вас, Розанна, не помните ли вы, случайно, при каких обстоятельствах вас сюда поместили, вы бы мне очень помогли, если помните. Я сейчас поясню, зачем мне это нужно, – если до того дойдет.
Доктор Грен улыбнулся, и у меня возникло подозрение, что последняя фраза могла оказаться шуткой, но смысл ее ускользнул от меня, в частности, и потому, что, как я уже сказала, шутить ему было несвойственно. Я почувствовала, что все это неспроста.
И тут я сама – не лучше его – забыла ему ответить.
– Так вы помните что-нибудь?
– Вы о том, как я сюда попала, доктор Грен?
– Да, в общем, как раз об этом.
– Нет, – ответила я, сочтя откровенное вранье лучшим ответом.
– Видите ли, – сказал он, – к несчастью, многие поколения мышей, что неудивительно, как следует обжили наши архивы в подвале, да так, что там теперь ничего не разобрать. Над вашей историей болезни, например, они потрудились весьма своеобразно. В своем нынешнем виде она не посрамит даже египетские пирамиды. Такое впечатление, что дотронься до нее, и она рассыплется в прах.
Наступило долгое молчание. Я все улыбалась и улыбалась. Я старалась представить, что он видит, когда смотрит на меня. Сморщенное лицо, такое старое, утонувшее в возрасте.
– Конечно, я вас очень хорошо знаю. За все эти годы мы с вами о многом переговорили. Теперь я жалею, что нечасто делал записи. Вы вряд ли удивитесь, узнав, как мало я записал. Я вообще не любитель записывать – наверное, не самое похвальное качество для моей работы. Иногда говорят, что от нас никакой пользы, что мы никому не помогаем. Но я надеюсь, что вам мы, как сумели, помогли, несмотря на то что я делал непростительно мало записей. Я очень на это надеюсь. Я рад был узнать, что вы хорошо себя чувствуете. Мне хотелось бы думать, что вы счастливы тут.
Я улыбалась ему старой улыбкой старой женщины: будто бы я не совсем понимаю, о чем он говорит.
– Хотя, видит бог, – произнес он, выказав некоторую душевную тонкость, – тут никто не может быть счастлив.
– Я счастлива, – сказала я.
– Знаете, я вам верю, – ответил он. – Я, кажется, не знаю человека счастливее вас. Но, боюсь, мне придется снова вами заняться – в газетах сейчас столько всего пишут о людях, которые находятся в лечебницах не по медицинским показаниям, а, скажем так, по причинам социального характера, – будто бы их тут…
– Держат?
– Да, именно. Держат. И продолжают держать даже в наше просвещенное время. Конечно, вы здесь уже очень, очень давно. Лет, наверное, пятьдесят?
– Не помню, доктор Грен. Наверное, так оно и есть.
– Быть может, вы считаете это место своим домом?
– Нет.
– Что ж, у вас, как и у любого другого человека, есть право быть свободной, если вы готовы, готовы к этой свободе. Думаю, ведь даже в сто лет вам может хотеться пройтись по улице, поплескаться летом в море, понюхать розы…
– Нет!
Я вовсе не хотела так кричать, но, понимаете, сама мысль обо всех этих обыденных действиях, которые в умах многих людей прочно связаны с легкой, счастливой жизнью, для меня по-прежнему что острый нож в сердце.
– Простите?
– Нет, ничего, продолжайте, пожалуйста.
– В любом случае, если я выясню, что вы находитесь здесь без серьезной на то причины, то есть что для этого нет медицинских показаний, мне придется устроить вас в какое-нибудь другое место. Я бы не хотел огорчать вас. И, моя дорогая Розанна, я вовсе не намереваюсь выбросить вас на улицу. Нет-нет, ваш переезд будет тщательно спланирован и не произойдет без моего согласия и одобрения. Но вот расспросы – без кое-каких расспросов нам никак не обойтись.
Не знаю отчего, но вдруг всю меня будто окатило волной ужаса – так, наверное, яд искореженных и губительных атомов расползался внутри людей на окраинах Хиросимы, убивая их так же верно, как и сам взрыв. Ужас был похож на тошноту, на воспоминание о тошноте, которое я ощутила в первый раз за много лет.
– Розанна, вам нехорошо? Пожалуйста, только не волнуйтесь.
– Конечно, я хочу на свободу, доктор Грен. Но она пугает меня.
– Обретение свободы, – любезным тоном сказал доктор Грен, – всегда сопряжено с чувством неопределенности. По крайней мере, в этой стране. А может быть, и во всех странах.
– С убийством, – сказала я.
– Да, иногда, – мягко согласился он.
Мы замолчали, и я принялась разглядывать плотный прямоугольник солнечного света на полу. Въевшиеся пятна древней пыли.