Время от времени доставая брюхом землю, повисая над окаменевшей колеей, глотая пыль и сворачивая не на ту дорогу, не замечая сельских красот, то есть уходивших к горизонту пустых, черно-серых кукурузных полей и лесополос на кромке неба, торгуясь с прижимистыми селянами, щелкая по два-три класса плюс здание школы за световой день, стараясь успеть до темноты в следующий пункт маршрута, чтобы там заночевать, а с утра за работу, выпивая перед сном по бутылке ужасной дешевой водки под оранжевую вареную картошку с жирной свининой, укладываясь спать когда на матах в школьном спортзале, а когда просто в сарае на шуршавшем мышами сене – так мы собирали наш весенний урожай. Коля выписывал квитанции на бланках своего ателье, брал авансы, давая в обмен страшные клятвы, что мы не больше, чем через месяц, привезем готовые, с золотым тиснением по выпуклым переплетам, альбомы. Клеить в них фотографии мы должны были все вместе по выходным, тиснение делал за небольшой процент дружок Наумыча в единственной городской переплетной мастерской, а развозить весьма объемную и тяжелую продукцию по клиентам и собирать с них оставшиеся деньги грустно согласился Коля – «Волгу», конечно, было жалко, но соответственно этому немалому трудовому вкладу увеличивалась его доля. Главное было – не перепутать пленки и отпечатки, вклеить правильные фотографии в альбом с правильным номером школы и класса…
В сущности, это был кооператив отличного обслуживания сельских жителей, только еще совершенно противозаконный. И если бы сведения о нашем тяжелом заработке – ну кто-нибудь из заказчиков, например, сигнализировал бы от бессмысленной жадности – дошли до начальства, Наумыч мог и из партии вылететь, а что мы все потеряли бы основную работу, если б просто не сели на год-другой, то тут и сомнений не было. При этом неофициально все прекрасно знали, зачем мы берем отгулы, поскольку и другие городские фотографы занимались тем же, однако, пока не было сигнала, никто репрессий не устраивал. Нравы в нашем южном городе сложились относительно мягкие, стремление к благосостоянию даже партийным начальством не слишком преследовалось, и популярный лозунг тех времен «Хочешь жить – умей вертеться» вполне мог быть написан на въезде в город, там, где красовалось отлитое в бетоне мрачное предсказание «Победа коммунизма неизбежна». С заводов несли все, что помещалось под одежду, а с режимного вертолетного, ходили слухи, ночами вывозили для домашнего хозяйственного использования листы дюраля целыми грузовиками. И на окраинах, в частном секторе, росли симпатичные домики из дефицитного силикатного кирпича, и все больше становилось машин на узких, стекавших от проспекта к реке улицах… До закрытых судебных процессов над городским и областным руководством, с расстрельными приговорами, еще оставалось лет десять.
…К концу недели мы вернулись в город чудовищно грязными, в неодолимом похмелье, смертельно уставшими от переездов и щелканья, но совершенно удовлетворенными – одних авансов набрали полный Колин портфель, а предстоял еще окончательный расчет.
Вечером я с абсолютно определенной целью – встретить кого-нибудь из приятелей, провести время до ночи в приятном застолье, а на ночь отправиться в уют докторши Тани, с которой уже созвонился, – пошел пройтись по проспекту. Возможность никого из знакомых не встретить и, таким образом, не попасть «на гулю» от слова «гулянка», как в наших местах назывались вечеринки, мною даже не рассматривалась. Вечер был пятничный, к тому же дело шло к майским праздникам, что-нибудь да сложится.
Но ничего не складывалось. Проспект был странно пуст, даже на углу Лермонтовской, у кинотеатра «Победа», где обычно собирались городские лабухи на свою биржу, распределяя заказы на музыкальное обслуживание богатых еврейских свадеб и торжественных похорон, почти никого не было. Я недоумевал, пока не сообразил, что пустота объясняется именно пятницей и весной – все мои приятели были мобилизованы семьями на сельхозработы и уехали на свои сотки, где будут два дня напролет стоять над грядками в неприличных позах, а вечерами на скорую руку опрокидывать по стакану и валиться в благородный, без видений, сон физически уставших людей.
Деваться было решительно некуда, Таня возвращалась с дежурства не раньше восьми и еще час взяла на отдых и приведение себя в порядок. Разве что пойти в «Южное», но эту идею я без колебаний отверг – скорее всего и там не будет никого из своих ребят, а платить за одинокий ужин не хотелось, большой экспедиционный заработок я собирался пустить на совершенно другие, серьезные и важные траты.
Оставался единственный вариант, его я и начал осуществлять: пересек бульвар, зашел в винный, взял две бутылки молдавского, одну, предназначенную для лирического выпивания в компании милого медработника, сунул в кофр, с которым я тогда не расставался ни в какое время, а другую, зажав горлышко между пальцами, как было принято в нашем кругу городских жуиров, гордо понес на виду. Через квартал я свернул на Ворошиловскую и пошел по ней вверх, к особняку, в котором уже порядочно времени не бывал. Застану Юрку – и прекрасно, посидим, выпьем, поговорим… Я давно собирался рассказать Юрке о неприятном интересе, проявленном Манцевичем к жизни дома моделей, да все как-то откладывал. Даже моего невыдающегося в житейских делах ума хватало, чтобы понять – ну, расскажу, а кому от этого будет польза? Юрка ничего менять в своем поведении не станет, в конце концов, даже не потому, что влюблен в Галку без памяти, может, и нет там ничего серьезного, просто красивая ситуация, мэтр и прелестная простушка, а потому, что самолюбив. Значит, все останется как есть… С другой стороны, если Манцевич интересовался не от себя, а по поручению, Юрку обязательно надо предупредить, возможно, кто-то собрался ему серьезно напакостить, надо быть готовым. Но к чему и как готовиться? Непонятно…
Вот сейчас и расскажу, думал я, поднимаясь от проспекта вверх по Ворошиловской, вместе и прикинем. А не застану Истомина – ну, что делать, поеду к Тане, в конце концов, ключ от ее однокомнатного рая у меня есть, подожду ее на кухне в компании с бутылкой, авось, простит ранний приезд.
В особняке было темно, только, как и в тот раз, в щель под парадной дверью пробивался свет. Что мне пришло в голову, не знаю, но вместо того, чтобы, как уже делал в такой же ситуации, обойти дом сбоку и посмотреть, не светится ли окно в Юркином кабинете, я потянул на себя зеленую бронзовую ручку резной двери.
Дверь туго подалась, и я оказался в ярко освещенном высокой люстрой зале-вестибюле. Сбоку от двери стояла тумбочка со старым черным телефоном, а рядом с тумбочкой на стуле сидел, закинув ногу на ногу, сторож и – немного снизу – внимательно глядел мне в лицо. Я никогда прежде не видел этого человека, просто догадался, что это сторож, кому ж еще быть…
Отвечая на взгляд, я несколько секунд рассматривал его, и этого времени хватило, чтобы получить сильное впечатление.
Больше всего сторож был похож на сидящую античную статую, почему-то одетую в партийном стиле давних времен – в застегнутый доверху серый френч и такие же серые брюки, заправленные в высокие, прекрасно начищенные хромовые офицерские сапоги. А над этим телом партсекретаря тридцатых годов мраморно белело лицо, которое и напоминало об античности – ни единой краски, белые щеки и такие же белые губы, глубокие складки, идущие от крыльев носа к подбородку, коротко стриженные белые, абсолютно белые, без блеска, седые кудрявые волосы… Совершенно естественно на таком лице выглядели бы мраморные слепые белые глаза, но тут было единственное отступление от классического канона – глаза на меня смотрели темные, почти черные, и смотрели внимательно.
Ничего себе сторож, экий живописный, подумал я.
– Простите, – начал я, – вот мимо шел…
Мраморное лицо оставалось неподвижно мраморным, черные глаза смотрели внимательно и спокойно.
– Если никого нет, – мой голос в пустом вестибюле звучал слишком громко, – то я в другой раз…
– Проходите, – сторож говорил, почти не разжимая рта, отчего сходство со статуей стало совсем страшным. Голос у него был довольно высокий, но при этом каким-то странным образом глуховатый, – проходите, он у себя.