Де Гранлис остановился перед домом, где виднелись освещенные еще окна часового магазина, и после минутного колебания вошел туда. Полицейский остался ждать.
Время шло; прошло четверть часа, половина… Огонь в окнах потух, ставни лавки закрылись.
– Ладно, – пробормотал агент Фуше, – он остается; здесь, как видно, логовище зверя.
Отойдя от дома, он призвал двоих полицейских в форме и отдал им краткие приказания, указав на дом. Затем он окликнул пустой фиакр и бросил кучеру адрес:
– Набережная Магаке, полицейское управление… скорее!
Кучер поморщился, но стегнул лошадь и погнал ее рысью.
III
В конце предместья Сент-Оноре когда-то был маленький переулок, скорее одна из мелких улиц, окаймленных облупившимися стенами, зимой занесенная снегом, летом засыпанная пылью; эта улица выходила к кладбищу Эрранси, туда, где теперь находится парк Монсо. Несколько лет тому назад одному из владельцев пришла фантазия загородить проход в узком месте улицы каким-то строением вроде сарая, где хранились тележки торговцев. Затем, со временем, этот сарай был заброшен и мало-помалу развалился. Скоро сообщение по проулку возобновилось, но этот проход знали только местные жители, другим он известен не был.
Это место точно нарочно было создано для каких-нибудь таинственных исчезновений, для темных приключений и подозрительных личностей, столь обильных в это смутное время.
На самом углу этого проулка и предместья, имея выходы на обе улицы, стоял низкий дом, где помещалась лавка, а над ней жилое помещение под остроконечной черепичной крышей. Уже лет двадцать как этот дом был занят небогатым часовщиком по имени Гиацинт Боран. Он поселился в этом мрачном жилище со своей маленькой двухлетней дочерью Рене; у него был подмастерье Блезо, жена которого, толстая Жанна, служила для домашних услуг. Он охотно рассказывал соседям, что овдовел и переехал с прежней своей квартиры, на улице Маре, спасаясь от грустных воспоминаний.
Прошло три месяца, и новые жильцы, скромные, тихие и спокойные, перестали возбуждать любопытство; к ним привыкли и даже выказывали некоторые уважение.
Они пережили революцию, террор, Директорию безо всяких тревог; Консульство, империя тоже оставляли их в покое. Словом, это были вполне спокойные люди.
Часовщик, в черной шелковой шапочке, вставив большую лупу в правый глаз, целый день трудился над своей мелкой работой, которая, по-видимому, поглощала все его внимание, но, сидя у окна, он мог видеть все происходившее на улице.
Иногда какой-нибудь прохожий останавливался перед скромной выставкой: трое позолоченных цинковых столовых часов, ряд серебряных карманных, сережки, кольца, табакерки да брелоки составляли все убранство узкого окошка. Прохожий любовался на выставленные предметы и как бы в рассеянности барабанил пальцами по стеклу. Если Боран немедленно поднимался с места, то прохожий с беззаботным видом отходил от окна; если же часовщик снимал свою шапочку и откладывал работу, тогда прохожий решительно входил в лавку.
Вот что наконец заметил опытный шпион Кантекор, но сколько надо было потратить на это времени, труда и терпения!
Большей частью эти таинственные посетители – клиенты «папы Борана», как называли часовщика по соседству, состояли из стариков, старушек, почтенных дам, отдававших запахом бергамота и испанского табака, по своим годам уже несомненно принадлежавших к старому режиму и бывших вне всяких подозрений. Они входили, садились на деревянные стулья, говорили медленным, тихим голосом, пока часовщик, для приличия, рассматривал какую-нибудь старинную «луковицу», бывшую предлогом для посещения.
В уголке подмастерье Блезо продолжал свою работу; позади лавки, где была кухня, служившая и столовой, толстая Жанна передвигала кастрюли, приготовляя обед; Рене, сначала девочкой, а потом взрослой девицей, стояла у дверей, глядя на прохожих…
Что могло быть невиннее этой маленькой торговли, этих безобидных, смиренных людей? Иногда в лавке встречались какой-нибудь старичок и старушка, случайно или намеренно, кто мог бы это сказать? Были ли они знакомы раньше? Может быть. Они обменивались вежливыми поклонами, тысячью учтивостей, а может быть, и какими-нибудь сообщениями – кто знает?
Иногда загорелый молодец, имеющий вид моряка, бравый и коренастый, входил в лавку, торговал часы или табакерку, расплачивался ассигнациями… Что могло быть невиннее? Кто мог заподозрить, что в этой пачке кредиток проскальзывало какое-нибудь письмо, предупреждение, какие-нибудь подозрительные имена?
Но это случалось не раз во время террора и Директории.
Несмотря на весь свой смиренный, безвредный вид, дом Борана был центром крупного заговора роялистов.
Сын бывшего лакея Людовика XV, часовщик был горячим сторонником королевской власти и служил ей слепо, по-своему; но иногда и мелкая преданность оказывает крупные услуги.
На чердаке, под остроконечной крышей, находился чулан, высокий и узкий, скрывавшийся за потайной дверью, совершенно незаметной за штукатуркой. Когда дверь была заперта, чердак казался пустым, его можно было окинуть одним взглядом. В случае нежелательного посещения осмотр не открыл бы ничего, кроме множества паутины, тщательно охраняемой. Чулан занимал восемь квадратных футов и мог свободно вместить двух человек, а в случае необходимости даже троих. Он находился под самой крышей, старые черепицы которой пропускали в трещины между собой достаточно свежего воздуха, а во время дурной погоды и большие капли дождевой воды, что составляло неудобную сторону этого помещения. Чулан был расположен на западной стороне чердака, выходившей на упомянутый выше проулок, пустынный даже днем, не говоря уже про ночное время.
Внутри все убранство чулана состояло из двух соломенных матрасов.
Многие из вождей роялистского восстания проводили здесь по нескольку дней в последний десяток лет: граф Фротте, Пишегрю, Шаретт, а позже Жорж Кадудаль[2], сам неуловимый Бруслар и многие другие из знаменитых в то время заговорщиков.
Несмотря на это, до самого 1806 года ни малейшее подозрение не зародилось среди полиции, хотя она, переживая все политические движения, оставалась обычно хлопотливой.
«Гражданин Боран» в трагические дни гильотины, «папа Боран» – во время Консульства и империи сохранил за собой все ту же репутацию почтенного, спокойного человека, вполне чуждого политическим партиям, живущего исключительно для своей дочери, составлявшей всю радость его жизни, и для своей процветавшей маленькой торговли.
В начале 1795 года семейство часовщика неожиданно увеличилось прибытием его племянника, который был немного моложе Рене, насчитывавшей в это время двенадцать лет своей жизни.
В одно прекрасное утро соседи увидели в лавке это новое лицо, представленное им при случае под именем Шарля Борана, сына Сильвена Борана, младшего брата Гиацинта. Племянник часовщика прибыл в Париж из своего родного города, чтобы изучить ремесло под руководством своего дяди и впоследствии пристроиться самому в столице.
Это был блондин с изящным и бледным, несколько утомленным лицом, и последнее вызывало справедливые замечания многих, что, как видно, воздух Нормандии не отличался особенной целебностью, если тамошние дети были так хрупки на вид. Но Боран объяснял бледность своего племянника возвратной лихорадкой, и никто не требовал более подробных пояснений такого незначительного дела.
Шесть лет провел мальчик в тяжелой атмосфере предместья, редко выходя из дома, часто хворая, присматриваясь около Блезо или самого Борана к устройству часового механизма, ко всем подробностям специальности, необходимой для избранной им профессии. Между делом он много читал, в особенности книги по истории Франции. Все эти занятия удерживали его дома, как и тех, у кого он жил.
Летом, по воскресным дням, все семейство, включая работника и служанку, отправлялось за город, в Ванва, где у Борана был маленький домик и садик. Это жилище было уединенно, в стороне от дороги, и там нечего было опасаться любопытных глаз и ушей.