И все пошло, как по маслу. Мне очень нравилось работать с Вовой Коноваловым. Мы записали пробничек на кассету, послушав которую дома, я понял, что аранжировки мои стали существенно лучше, ибо все вполне полноценно безо всяких труб и виолончелей звучало в исполнении одних лишь барабанов, баса и моих клавиш. Мне понравилось. Я понял, что сделал правильный выбор (конечно, из того, что мне предлагалось).
Меня расстраивало лишь одно: все опять затягивалось из-за того, что у Эли далеко не всегда возникало настроение заниматься звукорежиссурой в то время, как я уже почти полгода жил одними лишь надеждами на скорейшее окончание проекта; из из-за того, что Вова далеко не всегда мог тратить на меня обещанное им время, поскольку интенсивно репетировал с Ревякиным из многих почему-то и по сей день интересующей группы «Калинов мост».
Меня это, конечно, грузило, но я был готов на любое ожидание, на любое унижение, на любую хуйню – лишь бы закончить запись своих песен. Я чувствовал, как у меня на глазах меняется характер. Меня радовало, что я становлюсь все выносливее и выносливее; что когда нет возможности работать на студии по причине отсутствия у Эли и Володи такового желания, я спокойно, как бы мне не было хуево, сажусь писать попсовые тексты, которые я к тому времени уже люто-люто ненавидел, но знал, что в каком бы хуевом расположении духа я не пребывал – совершенно исключено, чтобы я сел слушать вокально-попсовые рыбы и за час-другой не заполнил их понравившимися клиенту словами, за которые они заплатят мне денежки, на которые я куплю себе кофе, сигарет, угощу чем-нибудь Катечку Живову и на следующую смену явлюсь к Эле не с пустыми руками. Этому научили меня ремонты с Сережей. Этому научил меня сам Сережа, всегда подсознательно стремящийся быть такой свободной птицей, какой был ранее я, до тех пор, пока не встретился с ним.
Всегда, когда я хуячил эти попсовые тексты дождливыми осенними вечерами, я вспоминал его с благодарностью, ибо именно он научил меня работать, хоть я, конечно, и без него бы этому научился, поскольку комплекс собственной трудовой неполноценности мои родственнички развили до такой степени, что он чуть было не затмил все остальные.
И я сидел, слушал попсовые «рыбы»; слушал три раза, четыре, десять до тех пор, пока не убеждал себя в том, что мне это охуительно нравится, потому что то-то и то-то там вполне хорошо, – и лишь тогда у меня получался текст. Поскольку, сами понимаете, творческая работа, – это вам не молотком махать, что я, кстати, тоже неплохо умею. И если ты, блядь, поэт-песенник, не сможешь себя убедить в том, что тебе нравится песня, с которой ты в данный момент работаешь, у тебя в жизни не получится текст, который мог бы понравиться заказчику. Это так. Я это просто знаю.
Впрочем, как легко догадаться, меня, конечно, на сей раз не губила, а материально поддерживала злоебучая семиотика, благодаря которой я и впрямь видел подчас немало хорошего в песенках моих товарищей по покорению совкового Парнаса.
Однако основной линией моей жизни к концу осени девяносто шестого года давно уже стали девичьи песни, которые я поклялся закончить во что бы то мне ни стало. Это было очень непросто, потому что наряду с постоянным ощущением, что у меня меняется характер, я с ужасом обнаружил, что и время превратилось в какую-то другую величину, приобрело какие-то совершенно иные формы, чем раньше. Так, например, к ноябрю я уже научился проживать целые недели ожидания новой студийной смены как один или два дня, и это при том, что ни одной секунды я старался не тратить зря. Так, разве что полежу минут десять на диване в комнате с потушенным светом, пожалею себя немножко, как мне, мол, хуево, как ничего, блядь, не получается, как Имярек моя неизвестно где, а потом – ничего. Встаю и снова делаю что-то. Откуда только дела брал?
Время от времени Ваня приходил. Мы с ним кофий пили, курили «LM» и на жизнь жаловались друг дружке. Ваня тоже уже много месяцев записывал у Эли проект. Он, как и я, пошел по этапу кармического гулага. Песни, к которым он все это время забивал в том же «Alesis’е» барабаны, никак нельзя было назвать попсовыми, хотя хуй проссышь, что попса, а что не попса, очень уж много подводных камней и нюансов. Мне они очень нравятся, эти ванины песни, которым даже прошлой осенью и то было уже около года.
Мы с ним курили «LM», пили кофе, и каждый из нас понимал, как это хуево, когда голову постоянно распирает всякая творческая хуерда, самовольно провозгласившая себя автономной внутри души Автора и требующая немедленного своего освобождения из застенков авторской черепной коробки. Эта хуерда требует свое по-разному: когда кричит и скандалит, а когда нежным таким девичьим голоском просит любезно выпустить ее на волю, плачет тихонько, убеждает тебя в том, что она, девочка-хуерда, на самом-то деле – птичка, и ей не у вас в тесной черепушке место, а в небе синем, блядь. И мы с Ваней горестно горевали, что нет никакой возможности в общем-то горячо любимую каждым свою хуерду на волю выпустить, потому что поезд никак не починят, а пешком не дойдешь туда, где живут ключи от хуердиных темниц, то бишь голов наших.
LIX
Однажды сентябрьским утром я не поверил своим ушам, услышав длинные настойчивые международные звонки моего телефона. Я поднял трубку и услышал там мокрый и соленый от девичьих слез голос Имярек. Она сказала, что ей очень плохо, что она даже не хочет и не может ничего объяснять, но ей очень хуево, и все ужасно и бесперспективно, как говорит Дулов. Поэтому не мог бы ли я сходить на утреннюю службу в ту самую церковь, расположенную в переулочке, носящем по странному совпадению ее девичью фамилию; в ту самую церковь, которая ее любимая во всей Москве и, дескать, во всём мире; в ту самую церковь, в которой я крестился в возрасте неполных семнадцати лет, а потом спустя всего год венчался с Милой.
Я очень хорошо помню, что когда некто отец Геннадий надел на меня крест, я почувствовал, что на мои плечи легло что-то, блядь, до такой степени тяжелое, что я даже охуел и стал сомневаться в правильности только что сделанного религиозного выбора. А вечером после моего крещения мне позвонила моя сумасшедшая Мила и высказала мне свои опасения по поводу рака груди, который она у себя от не хуя делать якобы обнаружила. Я, естественно, подумал, что это мне, блядь, кара господняя за то, что я, до конца не веруя, окрестился. И сразу на Бога по своему органическому обыкновению возроптал, что он, де, такая мелкая сука, на которую пробу поставить негде, раз решил покарать меня не моей болезнью, а болезнью моей тогдашней любимой. Уж такой я был охуевшей мордой в свои семнадцать.
А что касается венчания, то это тоже отдельная история. Когда мы с Милой развелись, и я собрался спустя целых два года, пройдя через, теперь повторившиеся вновь, страдания покинутого пидараза, собрался-таки соединить свою судьбу с судьбой крайне набожной Лены, мне пришлось пойти прямиком в московскую патриархию на предмет снятия церковного бракоблагословения, дабы поиметь возможность венчаться с Леной, дабы поиметь ее саму, не казнясь тем, что ей, де, беспокойно ебстись со мной во грехе. Такая хуйня.
В патриархии мальчик-секретарь объяснил, как писать прошение на имя патриарха Алексия, и я в замечательном настроении накорябал ему пару абзацев от раба божьего Максима Скворцова. Через две недели я получил бумагу удостоверяющую нас с гражданкой Скворцовой Людмилой Григорьевной, что Алексий посовещался с господом нашим, и они пришли к консенсусу по поводу снятия с нас церковного бракоблагословения. И это правильно, потому что бракоблагословение это было довольно странным, начиная с того, что на венчании все парочки пили себе кагор, как люди, из рук отца Геннадия, а мне он почему-то залил всю рубашку (рука, блядь, дрогнула у батюшки), на что он, немного смутившись, сказал, что ничего, мол, это, мол, просто Благодать через край льется. И уж ее, этой благодати вылилось, дай божЕ.
Мила, надо сказать, была оченно рада, что мы с ней больше не женаты уже и по небесным законам, потому что ей к тому времени предстояли крестины рожденной не от меня дочери.