А потом я задумался, а что, если убрать из головы весь этот навязанный нам старыми совковыми киношками визуальный ряд и просто послушать одну лишь музыґчку, и понял, что все неспроста и без визуального фона охуительно, а раз это так, то, стало быть, я выкупил новый для себя языковой принцип.
Я невъебенно всему этому возрадовался. И стал лихорадочно слушать все то, что имелось у меня дома и в пределах досягаемости за его пределами. Равель, Барток, Рихард Штраус, Кейдж, тот же возлюбленный Шостик, Губайдулкина, Денисов, Бах, Вивальди, Мусоргский конечно же, и вообще хуева туча замечательных представителей внезапно открытого мною мира. Стравинский, естественно, в которого ранее не въезжал. Прокофушка и ещё очень многие и многие.
Я слушал все это и недоумевал, как мог я скучать на уроках музыкальной литературы, когда учился в музыкальной школе. Как мог я не врубиться в Мусоргского! Это пиздец, хотя в этом нет ничегошеньки удивительного. Мудак я был маленький. Не дорос ещё тогда.
А Скрябин! Вот уж у кого совсем не было головы, отсутствие каковой представлялось мне тогда несомненным достоинством.
Но, сразу скажу, что Альфред Шнитке всегда казался мне «халявщиком» и «шаровиком», не в обиду ему будет сказано. Это мне Имярек ещё, музыкальная девочка, говорила, что он охуителен и что у него, блядь, полифоническое мышление на сотню голосов. Мышление, блядь! Да ты совсем дурочка, что ли?! Была бы правильная партитурная нотная бумажка, я бы тебе, дурочке и триста голосов в полифонии нахуярил.
Да и вообще все эти шестидесятники, Артемов там какой-нибудь, всегда вызывали у меня сомнения, ибо это были уже, сколь ни вращай, мои современники, хоть и старшие, а, следовательно, люди, испорченные нашей эпохой, когда масскультурные имиджевые законы неминуемо ставятся выше, да к тому же и все это не может не приниматься всем сердцем, даже если и не отдавать себе в этом отчет, и искусство, незакрученное на той примитивной хуйне, что кто круче и неповторимее выебнется, тот и царёк, – стало никому не интересным в среде потомственных интеллектуалов и интеллигентов.
Впрочем, это я уже сейчас научился с таких позиций все анализировать, а раньше просто чувствовал и с другим, хотя на самом деле все с тем же самым, ибо кроме этого самого и нет ни хуя, связывал свою органическую неприязнь. Да и потом я не люблю в искусстве то, что мне самому ни хуя не стоит сделать, а от природы слишком многими способностями я наделен. Вот Шостаковичем я бы не мог стать. Шниткой же без проблемы, лишь бы только нужную референтную группу для выебона своего нарулить!
Я помню, как мы всем Другим Оркестром слушали оперу Шостаковича «Нос», которую тот накатал в возрасте двадцати одного годика. Я просто балдел от этого. Там было все. И все было неповторимо, в отличие от его уебищной, если быть честным, первой симфонии, каковая, если не забывать о существовании Скрябина, совершенно в этом мире излишня.
Послушав в первый раз «Нос», я как-то сразу и непреднамеренно почувствовал, что, блядь, вся последующая Шнитка и прочие мастодонты Новой Музыки умещаются, блядь, в нескольких тактах, в нескольких фразочках, совершенно, кстати, для Шостаковушки незначительных, ибо он все это в двадцать семь раз круче умел и подать, и распространить, и, наоборот, где следует, поумерить. То есть, блядь, опять «языковое» мировосприятие моё недвусмысленно толкало меня к пониманию того, что Шнитка, скажем, говорит, может, и интересные вещи, но неоригинально и грубо, как ругающийся, блядь, матом пятиклассник.
Одну Губайдулкину не хотелось мне в говно окунуть. Уж очень тема ебливого Маугли у ней хороша!
А какова у Шостаковича «Симфония N 5, ре минор»! Это пиздец. Сначала мне показалось, что в самом начале слишком до хуя Бетховена, потом, во второй части, чего-то не по-товарищески у ещё не принявшего в то время коммунистическую идеологию Прокофьева так сильно фишки пиздить, но потом я все это полюбил. «Языковое» мышление не позволило любимого учителя в воровстве упрекнуть. Но говорю я все это к тому, что сначала мне у Шостика нравились злые напористые мелодийки, выраженные через медные духовые и совершенно убийственные, если не сказать, чудовищные. А потом, блядь, я влюбился в третью часть все той же пятой симфонии и попался по жизни.
Там ещё и четырнадцатая симфония, и Кейдж, и прочие пиздюки со своим «умри все живое» лиризмом, когда все тихонько и безо всяких медных духовых наповал убивает. Это, конечно, совсем крышак мне свернуло, как и другим оркестрантам.
А кстати, Онигер все у Стравинского-то попиздил, гнида. А Бриттен – хороший, конечно, дядька, но, сами подумайте, что ценного могут изобрести англичане, окромя паровоза?
Хиндемит хорош. Тем более, что мне его впоследствии Имяречка на компакт-диске подарила.
А вот Денисов – всем бы приятен и славен. Я даже думаю, что его оркестровка «Песен и плясок смерти» Мусоргского при всей моей вечной любви к Шостаковичу, лучше и тоньше, чем у вышеупомянутого Дмитрия Дмитриевича. Но с другой стороны, я никогда не забуду один из его авторских вечеров, когда он сказал, что вот в молодости подделывался под чужую крутоту, а потом, де, свой собственный язык нарулил. Мне в тот вечер очень понравились все его музыкальные инициативы, к тому же ещё и мастерски исполненные, но только потом, спустя пару лет, мне довелось услышать Антона Веберна, и, сопоставив хронологию, я расстроился, что все-таки Денисов не нашел-таки своего собственного языка, и умер немым в этом отношении.
Но, надо учесть, что с тех пор, как я решил, что Денисов немым умер, тоже утекла кое-какая живая вода, и вообще, в то время, когда существовал Другой Оркестр, все мы были очень злы, энергичны, и хотели целому миру по еблу настучать. Компенсировались, блядь! Шли, блядь, «до самой сути», подсознательно мечтая о том, чтобы эта «самая суть» оказалась ни чем другим, как самая, какую только можно себе представить, жуть. И вот мы с замиранием сердца (по крайней мере, я) двигались медленно, но верно к постижению этой самой «самой жути». И действительно порой было жутко. Опять же таки, по крайней мере мне. (Сейчас мне кажется, что так и было безо всяких крайних мер. Я тогда и представить себе не мог, что мои тогдашние соратники просто и одного удовольствия ради строят куличи в той самой песочнице, в которой я тогда с пулеметом в засаде сидел.)
Таким образом, мы переплюнули всех существующих до нас нигилистов, если и не на самом деле, то с точки зрения общего представления о том, что им, предшествующим нам нигилистам, свойственно было.
Хуй мы в те блаженные времена клали на все, на что было возможным. Весь изощренный эстетический пафос находили мы тогда в том, чтобы не из пустого баловства и гусарства хуи свои молодые на то или иное проявление культуры класть, а только после серьезного и скрупулезного разбора или даже, извините за выражение, анализа (с тех, разумеется, непримиримых позиций, на которых покоили мы тогда свое нигилистическое и богоборческое мировоззрение). Ебать нас в голову! (Именно это, собственно, теперь-то и происходит с каждым из членов той ещё коалиции.)
XXXI
На закате нашей другой Европы, наша уже неюношеская по годам самоуверенность достигла своего апогея. Вся хуйня, естественно началась с того, как это всегда происходило, что мне, видимо, голову напекло, и я, словно Жанна Д’Арк, подумал что-то типа того: кто же, если не я (мы)! И тут же давно зреющее во мне недовольство, вылилось в четкую вербальную форму. Я понял, что я революционер. Что сама судьба ставит меня на это место и заставляет взять в руки все самое лучшее и качественное интеллектуальное оружие, каковое находится в пределах досягаемости моих сверхзвуковых мыслей.
Я всем объяснил, как это охуительно со всех точек зрения выпускать собственное периодическое издание, одноименное с нашим музыкальным товариществом. Как клево было бы его разрастить до уровня какого-нибудь «Птюча» и всем все объяснить, ибо не понимать, как мы и наши творческие собратья по разуму охуительны, можно только по незнанию. И Кошеверов наш, ныне в этом самом вышеупомянутом «Птюче» работающий, тоже быстрехонько в редколлегию вошёл. И скоро уже первый номер вышел, к которому я следующее предисловие накатал от всей, что называется, все-таки не иначе как попсовой своей душонки: