Кроме того, добавил он, если бы Сабине понравилась книга, она, несмотря на ссору со мной, конечно, связалась бы с ним. Ясно, что она разочаровалась в нем и его книге и сбежала, чтобы не говорить ему об этом.
Он полагает также (тут его голос упал до шепота), что Сабину неприятно поразило, в какую панику он впал из-за болезни Анны. Он не мог простить себе невнимания к Сабине и того, что ревновал ее ко мне.
Вот тут-то я и проснулся.
Если я не привезу домой книгу, я потеряю все. Чем смогу я объяснить свое столь долгое отсутствие? Что смогу предъявить коллегам? Этой книгой должна была начаться серия, на которой мы намеревались строить всю будущую работу, на которую все рассчитывали, хотя даже я не знал еще, что в нее войдет. Более того, я ни секунды не верил, что книга Сэма или его поведение имели что-то общее с исчезновением Сабины. Я и сам не знал почему, я мог только гадать — но я был абсолютно уверен: все дело во мне.
Я попробовал объяснить ему, что Сабина — другая, не упрямая, не глупая. Но Сэм был абсолютно уверен в своей правоте. И я не знал, как его переубедить.
Я так и не рассказал Сэму, что за отношения были у нас с Сабиной, хотя он всячески старался показать, что кое-что об этом знает. Я боялся ввести его в еще большую депрессию.
60
Я никогда особенно не интересовался марксизмом, но его главная идея, придуманная, чтобы руководить массами и вести их за собой, легко сочеталась с моими собственными взглядами. Verelendung[46]. Пробуждение. Революция.
За прошедшие недели мое Verelendung достигло предельной глубины, стало беспросветным и непреодолимым, ощущение времени, цели и желаний отодвинулось так далеко, что оставалось только пробудиться.
Сэма мой отъезд огорчил, но я не оставлял его лишенным цели в жизни. Анна требовала постоянного внимания. Я же мог обрести свою цель только в Голландии. Или лучше сказать — обрести вновь? За какую ужасную ошибку, совершенную в прошлой жизни, я расплачиваюсь?
Мои планы были не вполне ясными, но, во всяком случае, я точно знал, что в Лос-Анджелесе меня ничего больше не держит и что дома я навредил множеству людей, но, возможно, если как следует постараться, у меня есть еще шанс все исправить.
Это было пробуждение.
Революция состояла в подтверждении даты моего обратного рейса: 25 января. Едва войдя в самолет, я почувствовал себя так, словно уже вернулся. Жуткая усталость сразу навалилась на меня: с одной стороны, я вроде бы дома; с другой — должен целых одиннадцать часов чего-то ждать, запертый в пространстве, полном мерзкого, перегоняемого кондиционерами воздуха.
Летаргия исчезла от хлынувшего в кровь адреналина, когда я вспомнил об ответственности перед людьми, говорящими на родном мне языке, живущими в мире, намного более понятном, чем тот, за океаном, где я завел новых друзей.
И все-таки жизнь моя обогатилась новыми красками; в безразличном, неугомонном Лос-Анджелесе я чувствовал себя уютнее, чем ожидал. Сидя в просторном, но душном самолете, я понял, что уже начал тосковать по безжалостному, ослепительному свету, бесконечному океану и небу, на фоне которых людская суета выглядела абсолютно ничтожной.
В Лос-Анджелесе становится понятно многое: и то, что естественный результат славы — потеря стыда; что чувство меры исчезает и звезды получают гонорары в десятки миллионов; что остальные чувствуют себя ничтожно малыми в сравнении с ними и разочарование от собственной неполноценности вырастает до небес.
Но мне не хватало Сабины. Шок сменился чувством пустоты. И дело не в ее загадочном исчезновении, она была мне женой, всегда: той, единственной, которая меня понимала, которая смеялась надо мной, пока чужая, враждебная сила, живущая в ней, не отобрала ее у меня.
Она не могла меня покинуть оттого, что я сомневался. Или могла? Или причина ее исчезновения кроется в том же, что и в прошлый раз? Было почти непереносимо до сих пор ничего не знать об этом.
Но что бы там ни было, она ушла, и ушла по своей воле.
Я не собираюсь больше ее искать. Она слишком сильно меня оскорбила, чтобы я искал примирения.
Только это я и мог бы ей сказать.
61
Первый час в самолете я проспал. Мне приснилось, что я застукал Сабину с Сэмом, голыми, в моем номере, в постели, окруженной решеткой. Я вошел и увидел голую задницу Сэма, белую и зловещую, над ее раскинутыми ногами. И заорал: «Нет! Я не уехал!»
Они оставались в том же положении, словно окаменели — или умерли.
Задрожав от ужаса и гнева, я проснулся. Слава Богу, рядом со мной никто не сидел. В горле пересохло. После этого я не решался снова заснуть. Я попросил у стюардессы стакан воды. На маленьком экране было видно, сколько миль нам оставалось лететь, — чудовищное расстояние. Нарисованный самолетик, похожий скорее на дротик, чем на «боинг», сдвинулся еще на полсантиметра по нарисованному глобусу.
Я достал из сумки толстую рукопись, которую побоялся сдать в багаж. Теперь никто не может запретить мне прочесть ее. «Долгий путь до The Milky Way». Я снова услышал, как она прочитала название — медленно, запинаясь, как дитя, едва выучившееся читать.
Ее бледное лицо… Неужели она могла рассердиться, приревновать? За то, что Сэм написал это, не позволив ей вмешаться? Как могла она нанести ему такой удар в спину? Еще одно подтверждение ее чудовищного эгоизма — я бы себе такого никогда не позволил.
Я должен прочесть рукопись, чтобы хоть что-то хорошее случилось благодаря бегству Сабины.
62
Было время в моей жизни, когда я хотел все знать. Я читал «Пепел на ветру» Прессера, «Королевство Нидерланды» Ло де Йонга, книги Примо Леви и Эли Визеля, Филипа Механикуса и Давида Кокера, Абеля Херцберга и «Дневник» Анны Франк, Аарона Аппельфельда и Синтию Озик[47]. Все это я прочел тайно, ни с кем не обсуждая прочитанное, даже с папой. Особенно с папой.
Читая эти книги, я, казалось, обретал возможность менять прошлое. Теперь я мог мысленно потягаться с Сабининой степенью погружения в историю, кроме того, так мне было легче поддерживать живые воспоминания о Сабине.
Первые год или два после ее исчезновения я занимался этим серьезно, только не хотел, чтобы кто-то об этом знал. Я помню еще нездоровое чувство, вроде голода, ко всем этим книгам: болезненный поиск сенсации.
Кроме разрозненных деталей содержания самих книг, мне запомнилось, как я боялся, что кто-то обнаружит их у меня. А еще мне было стыдно, что никогда раньше, читая книги по истории, я не испытывал подобного голода. Чем больше я узнавал, тем более виноватым и отвратительным себя чувствовал, потому что копался на самом деле в причинах гибели нашей семьи. Довольно глупое ощущение, но все эти годы в доме моих родителей было не принято обсуждать подобные вопросы. Наш вспыльчивый, но добрый папа и тихая мама молча мирились с тем, что должны жить, скрывая от нас подробности этой мерзкой истории. Не имело смысла обижаться на них за то, что они об этом не говорили. И вдруг я вытаскиваю эту мерзость на свет Божий, переворачиваю, обнюхиваю со всех сторон. Дерзость, наглость и непочтительность.
Чтение уменьшило мой голод, но не утолило его; в конце концов, все эти рассказы оставались чужими и ненастоящими. Не такими, как папины.
Но его спрашивать я не мог. Боялся, что он обнаружит мое рвение, унюхает мое безумное любопытство. Боялся, что нечаянно покажу, сколько дряни во мне самом, и буду разоблачен, как враг. Боялся, что не смогу правдоподобно рыдать, что мой плач будет выглядеть, как смех.
63
Едва я взялся за первую главу, едва ощутил смертельную угрозу, которую несла Сэму война, как любопытство, желание узнать как можно больше и неотделимый от них стыд немедленно вернулись ко мне.
Но я уже не мог остановиться.