Вместе с отцом я была в Колонном зале Дома союзов, где стоял гроб с телом Ленина. Машина проехать не могла, и я помогала отцу добраться пешком. Ответственных партийных работников вызывали по телефону к назначенному часу. Мы вошли в комнату позади Колонного зала. Там застали Надежду Константиновну, Марию Ильиничну, Зиновьева, Томского, Калинина, Бухарина — остальных не помню. У Зиновьева и Бухарина глаза, покрасневшие от слез. Я с волнением повела отца к гробу Ленина, пристроилась где-то сбоку. Заметила старшую сестру Ленина — Анну Ильиничну. Она стояла ближе к изголовью неподвижно, точно изваяние. Вглядывалась в лицо брата и, казалось, старалась не упустить ни единой минуты прощания. Мне известно от Н. И., что все Ульяновы были против бальзамирования тела Ленина и в Мавзолее не бывали.
Похороны Ленина забыть невозможно. Об этом много написано и стихами, и прозой. Но я была свидетелем всему этому. Лютый мороз, горящие костры, возле них прыгающие, чтобы согреться, красноармейцы в длинных серых шинелях и глубоко надвинутых на лоб буденовках. Ходоки-крестьяне, их было множество, в лаптях, с заиндевевшими от мороза бородами, с замерзшими слезами на глазах. Всенародное горе. Круглосуточное шествие в Колонный зал было видно из окон нашей квартиры в «Метрополе». Я вставала ночью с постели и смотрела на нескончаемый людской поток, освещенный пламенем ярких костров, движущийся к Дому союзов. Незабываемая, впечатляющая картина.
Смерть Ленина его ближайшие соратники переживали невероятно болезненно. Они, как теперь мне представляется, походили на мечущихся перед землетрясением животных, инстинктивно чувствующих приближение чего-то неведомого, но страшного. Конечно же, они не могли предвидеть, что в недалеком будущем в большинстве своем окажутся сброшенными Сталиным на свалку истории.
Справедливую мысль высказал при разговоре со мной Илья Григорьевич Эренбург: «Ближайшие товарищи Ленина совершили огромную ошибку. После смерти Ленина они обожествили его, чем воспользовался Сталин и благодаря своему великому умению зачислил их всех в крамольники».
Сталину льстило, когда его угодливо называли «Ленин сегодня», что вовсе не означает, что Ленин был «Сталиным вчера». Ставить знак равенства между этими двумя фигурами кощунственно.
Трудно передать мое состояние. В камере я переосмысляла свое поведение при разговоре с Берией. Перед кем же я бисер метала! В памяти всплывали бериевские фразы, на которых при допросе я не успевала задержать внимание, но сейчас казавшиеся особенно возмутительными. Как он смел сказать мне такое: «Дочь Ларина мало того что вышла замуж за врага народа, но еще и защищает его»! Но не только частое упоминание имени Ларина — даже кисть винограда, свисавшая из наркомовского пакета, напоминала об отце. Он любил свою родину — Крымское побережье, где море казалось ему ярче Средиземного, крымские степи, весной алеющие от цветущих маков, самые душистые крымские розы, самый вкусный крымский виноград, выращенный умелой рукой татар, и как раз именно этот сорт — александрийский мускат. «Волшебный край! Очей отрада…» — часто повторял он строки Пушкина.
Воображение перенесло меня на Черное море, я решила попытаться сочинить стихотворение о нем. Это были светлые моменты в моей безрадостной жизни: ни о чем ином не думать, забыться. Не только сочинять стихи, но и стараться запомнить их требовало напряженного внимания и давало передышку моим страданиям. Это был, вероятно, способ выживания. Зимой 1941 года, возвратившись из московской тюрьмы в лагерь, я записала это стихотворение на старой складской фактуре (бланке учетного документа) управления Сиблага НКВД. Фактура цела и по сей день. Вот что она сохранила:
О, море! Давно ты меня вдохновляло,
Но прежде стихи не лились.
Лишь только взамен за страданье и муки
Расплатой они родились!
Люблю я, когда ты заманчиво блещешь
И сердце в страстях твоих бурей кипит,
Люблю я, когда ты всем телом трепещешь
И рокот волны в моем сердце звучит!
Люблю наблюдать, как сгущаются краски,
Темнеет, мутнеет дневной колорит
И белая чайка в волнующей пляске
Над бурными волнами низко парит!
Коварно, могуче, ты так переменно,
Ты вечно куда-то спешишь!
И властью стихии, волною надменной
Ты губишь, ты рушишь, крушишь!
Я помню, однажды при лунном сиянье
Я тихо по лунной дорожке плыла,
И море влекло неземным обаяньем,
А ночь так прекрасна была!
И темные воды таинственным плеском
Шептали мне страшную весть…
И лунное сердце ночи своим блеском
Вещало мне близкую смерть:
«Умрешь ты, умрешь ты!», хоть это казалось,
Я тут же назад поплыла.
А море ехидно во тьме улыбалось,
А ночь так прекрасна была!
Я часто коварный тот блеск вспоминаю,
Закончилась жизнь в двадцать два[73],
С тех пор я живой в небытье пребываю,
Хоть жить начала я едва!
О, волны морские! Вы плещете вечно,
Волной обгоняя волну,
А жизнь людская течет скоротечно, —
Лишь миг! И уходит ко дну!
Описанное мной вечернее купание было на самом деле. Поэтому передышка оказалась недолгой — нахлынули воспоминания о смерти отца.
Как-то в Крыму в августе 1931 года поздним вечером Ларина отвезли на машине к берегу моря. Самостоятельно добраться туда по крутой дороге он не мог. Было полнолуние. Серебристая дорожка вырисовывалась удивительно четко. Оставив отца сидящим на скале у самой воды, я уплыла довольно далеко в море. И вдруг меня охватило чувство приближающейся смерти. Я круто повернула назад, стараясь скорее приплыть к берегу. Подплывая, я уже посмеивалась над своим необъяснимым страхом. И только решила рассказать об этом отцу, как нахлынула волна и смыла его. Я пыталась его удержать, но это оказалось не в моих силах. Нас потащило в море вместе, и мы погибли бы оба, если бы шофер издалека не услышал моего отчаянного крика. В тюремной камере это происшествие стало казаться мне тяжким предзнаменованием: отец после него не прожил и, полугода.
К его болезненному состоянию мы уже привыкли, но ничто не предвещало столь скорого конца. 31 декабря он настоял, чтобы я встречала новый, 1932 год с молодежью. Обычно новогодний вечер я проводила с родителями. На этот раз пошла к моему сверстнику — Стаху Ганецкому, сыну известного революционера. Только я переступила порог квартиры Ганецких, как раздался телефонный звонок отца: «Немедленно возвращайся домой, я умираю!» В волнении я помчалась домой. Там передо мной предстала картина, которую трудно вообразить: отец, обычно с трудом передвигавшийся, бегал по квартире из комнаты в комнату в бешеном темпе. Что привело его в такое состояние, для меня и по сей день остается тайной. Мать и я заподозрили психическое заболевание. Вызвали известного невропатолога профессора Крамера[74], тот явился в нарушение своих новогодних планов, в двенадцатом часу ночи, но психических отклонений не обнаружил. Врачи-терапевты поставили диагноз — двустороннее воспаление легких. Две недели отец мучительно умирал, сидя в кресле — лежа дышать вовсе не мог. Это была пытка.
В камере вспоминать последний день отца было, возможно, даже тяжелее, чем пережить, ибо все происшедшее я рассматривала под иным углом зрения.
Утром 14 января положение резко ухудшилось. Мать сообщила об этом ближайшим товарищам Ларина[75]. Пришли А. И. Рыков с женой Ниной Семеновной, В. П. Милютин, Л. Н. Крицман[76]. В это время неожиданно позвонил Сталин и попросил Ларина к телефону. Но он был не в состоянии взять трубку. «Как жаль, как жаль, — сказал Сталин, — а я хотел его наркомземом назначить. А раз болен, срочно пришлю Поскребышева (личный секретарь Сталина. — А.Л.) для организации лечения, а после окончания заседания Политбюро сам приеду навестить его».