Потому что, видите ли, я счел Марию посланным свыше Откровением, да таким, что я едва и сам осмеливался рассмотреть его как следует.
Я оставил работу на приходе и стал ученым-богословом, потому что хотел копать глубоко в шахтах древних верований, родственных, как уже говорилось, текстам, которые составители Библии сочли неподходящими для включения в каноническое Слово Господне. Мое желание осуществилось, и мои труды даже снискали некоторое одобрение. Но человек, забивающий себе голову апокрифами, вскоре доберется и до еретических писаний, и я, хоть и не собирался становиться гностиком, все же обнаружил, что сильно увлекся их текстами: очень многое в их вере было для меня привлекательно. Их концепция Софии завладела моим умом, поскольку отвечала некоторым идеям, которые я сам пытался разрабатывать – робко, в порядке эксперимента.
Я люблю женщин, и отсутствие женского начала в христианстве меня давно тревожило. Да, я знаком со всеми апологиями по этой теме; я знаю, что среди последователей Христа были женщины, что Он любил говорить с женщинами и что среди верных, последовавших за Ним к подножию креста, женщины преобладали. Но что бы там ни думал Христос, замысловатое здание доктрины, которое мы зовем Его Церковью, не включает в себя женщин на руководящих постах – только Троицу, состоящую, грубо говоря, из двух мужчин и голубя. И даже запоздалые реверансы католической церкви в сторону Девы Марии не поправили дела. Гностики нашли более удачное решение: они предложили своим адептам Софию.
София, женственное воплощение Господней Мудрости: «С Тобою премудрость, которая знает дела Твои и присуща была, когда Ты творил мир, и ведает, что угодно пред очами Твоими и что право по заповедям Твоим»[94]. София, через которую Господь начал осознавать себя. София, посредством которой вселенная была завершена, сотрудница Бога в делах Творения. София, с чьей помощью – по крайней мере, в моих глазах – холодный ореол патриархального Бога превращается во всеобъемлющее великолепие завершенной Мировой Души.
Но при чем тут Мария Магдалина Феотоки, аспирантка, изучающая под моим руководством греческий язык Нового Завета? Мария, которой минуты три обладал Клемент Холлиер на страшном, ветхом кожаном диване – и которая, надо думать, за эти три минуты испытала огромное удивление, но была весьма далека от физического экстаза? О боже, сразу видно, что я свихнулся на своем научном предмете, но любой, кто читал существующие легенды о Софии, знает про «падшую Софию»: она облачилась в смертную плоть и в конце концов пала, став блудницей в тирском доме разврата, откуда ее вызволил гностик Симон Волхв[95]. Про себя я называю это страстями Софии: ведь она вочеловечилась и пережила поношение ради искупления человечества. Именно поэтому гностики почитали ее одновременно как Мудрость и как anima mundi, мировую душу, которая требует искупления и, чтобы достичь его, вызывает желание. И разве фамилия Марии, Феотоки, не означает материнство Бога? Только не надо мне объяснять, что к концу византийской эпохи фамилия Феотоки стала у греков обычной, не более значащей, чем английская Годбер[96]. То, что для большинства ученых оказалось бы лишь интересным фактом, для меня было знаком, уверением, что Мария – может быть, для меня одного – вестница особой благодати и искупления.
Я думаю так: кто особо усердно изучает легенды и забытые поверья, тому не стоит удивляться, если легенды вторгнутся в его жизнь и наводнят его разум. Для меня Мария символизировала целостность, Божью славу, Божий дар и одновременно – темную сырую землю, столь чуждую конвенциональному христианскому уму. Персы верили: когда человек умирает, он встречает свою душу в виде прекрасной женщины, бесконечно древней и мудрой. По-видимому, именно это случилось со мной, хотя я, несомненно, еще жив.
Ужасная вещь для интеллектуала – столкнуться с идеей, воплотившейся в реальность. Это со мной и произошло.
Таковы были фантазии моего ночного «я», и все премудрые советы дневного «я» – хорошо устроенного, удобно живущего, заносящего расходы в тетрадочку – не могли их искоренить.
Так что же мне было делать? Отступить? Это будет низостью. Продвигаться вперед? Это будет великолепное и жуткое приключение. Но я должен был идти вперед.
2
Как все влюбленные, я утверждаю, что мысли о Марии заполняли каждую минуту моего дня. Но конечно, это не так. Университетские преподаватели – занятые люди, что бы там ни думали разные посторонние. Занятость преподавателей усугубляется еще и тем, что они, часто по натуре не деловые люди, склонны усложнять разные мелкие проблемы. Свою печать накладывает и отсутствие секретаря или необходимость делить одну загнанную и не всегда компетентную секретаршу на несколько человек. Поэтому преподаватели вынуждены самостоятельно вести многие записи, подшивать документы в папки, искать потерянное. К университетскому профессору постоянно обращаются за информацией, которой у него никогда не было, или за информацией, которая содержалась в давно выброшенных бумагах, или за отзывами о студентах, которых он не видел пять лет и начисто забыл. Преподаватели славятся своей рассеянностью, потому что разрываются между работой, за которую им платят, – преподаванием того, что они знают, и расширением своих знаний – и работой, которой они не ожидали, – совещаниями в разных комитетах под руководством председателей, не умеющих привести своих коллег к согласию. От преподавателей требуют, чтобы они действовали как бизнесмены – в сфере, не имеющей отношения к бизнесу, не пользуясь инфраструктурой бизнеса, оперируя нематериальными вещами. В моем случае обычная неразбериха преподавательской жизни усугублялась необходимостью отправлять разные требы: говорить проповеди (о которых меня не всегда предупреждали заранее), проводить своих друзей и детей своих друзей через различные ритуалы перехода – крещение, венчание, погребение. Я был за штатом, и потому именно обо мне в первую очередь вспоминали, если какой-нибудь священник, часто в отдаленном пригороде, заболевал гриппом и нужно было срочно найти человека на замену – вертеть молитвенное колесо в церкви воскресным утром. Но мне, как преподавателю, не полагался обычный понедельничный выходной священника. Я не жалуюсь, просто говорю, что я занятой человек.
Но все же Мария не удалялась надолго из моих мыслей, даже если казалось, что львиную долю моего скудного запаса времени пожирает Парлабейн со своим чудовищным романом. Я никак не мог понять, насколько он близок к завершению, – столько там было набросков, черновиков и альтернативных версий. И еще мне упорно не показывали полный текст. Парлабейн был, как положено автору, ревнив и подозрителен и, по-видимому, всерьез считал, что я способен украсть у него идеи, если показать мне слишком много. Точно так же он боялся издателей и, кажется, занимался бессмысленным (с моей точки зрения) делом: пытался продать роман, не показывая его целиком.
– Ты не понимаешь, – отвечал он на мои протесты. – Издатели постоянно покупают книги, которых не видели полностью. Им достаточно прочитать главу-другую, чтобы понять, хорош ли роман. В газетах все время пишут про огромные авансы, выданные под честное слово писателя или набросок книги.
– Я не верю всему, что пишут газеты. Но у меня самого вышло несколько книг.
– Научных. Это совсем другое. Никто не ждет, что твоя книга разойдется широко. Но мой роман будет сенсацией, и я уверен, что, если его правильно подать, преподнести публике, он меня озолотит.
– А ты уже предлагал его в Штатах?
– Нет. Позже. Сначала он должен выйти в Канаде, чтобы те, кто имеет к нему непосредственное отношение, прочитали его первыми, до массового читателя.
– Те, кто имеет к нему непосредственное отношение?
– Конечно. Это не только roman philosophique, но и roman à clef[97]. Когда он выйдет, кое-кому придется покраснеть, это точно.