– Ну, Джон, я слыхал, что ты вернулся, и ждал, что ты рано или поздно ко мне зайдешь.
– Да, я непростительно долго откладывал этот визит. Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa, как говорят у нас в лавочке. Но вот он я. Я слыхал о тебе замечательные вещи. Прекрасные книги.
– Да, смею надеяться, неплохие.
– И священный сан. Ну… лучше сразу с этим покончить: ты видишь по моей рясе, что я переменился. Наверное, за это я должен благодарить тебя – по крайней мере, частично. Знаешь, я часто вспоминал тебя все эти годы. Твои слова всплывали в памяти. Ты был мудрее меня. И я наконец пришел в Церковь.
– Ты попробовал стать монахом, скажем так. Но у тебя явно ничего не вышло.
– Сим, ты слишком суров. Мне пришлось нелегко. Все как будто обратилось в прах и тлен. И разве удивительно, что я наконец пришел туда, где ничто не подвержено тлену.
– Не подвержено? Тогда почему ты здесь?
– Если кто меня и поймет, так это ты. Я пришел в Орден священной миссии, желая убежать от вещей, превративших мою жизнь в ад, – а из них хуже всего было мое собственное своеволие. Я подумал: если отброшу своеволие, то смогу обрести покой, а с ним спасение. «Если будешь с радостью нести свой крест, он сам понесет тебя».
– Фома Кемпийский – ненадежный проводник для человека вроде тебя, Джон.
– Правда? А я думал, он как раз в твоем вкусе.
– Нет. Точнее говоря, я отношусь к нему со всяческим уважением. Но он – для честных людей, понимаешь, а ты никогда не был честным до конца. Нет, не перебивай, я тебя вовсе не оскорбляю, просто честность Фомы Кемпийского недостижима для такого хитрого человека, как ты. Так же как Фома Аквинский слишком тонок, чтобы служить тебе надежным руководством: ты замалевываешь его тонкость, но показываешь фигу в кармане его принципам.
– Неужели? Ты, кажется, видишь меня насквозь.
– Это только справедливо: когда мы были моложе, ты считал, что насквозь видишь меня. Я полагаю, ты не смог нести свой крест с радостью и сбежал из монастыря.
– Ты одолжил мне денег для этого. Моя благодарность не имеет границ.
– Тебе придется разделить свою благодарность между мной и Клемом Холлиером. Хотя… может, у тебя в списке был еще кто-нибудь?
– Неужели ты думаешь, что паршивых пяти сотен мне хватило бы?
– Во всяком случае так говорилось в твоем красноречивом письме.
– Ну ладно, это дело прошлое. Мне нужно было выбраться из монастыря – всеми правдами и неправдами.
– Довольно неудачное выражение в твоем случае.
– Боже, какой ты стал вредный! Мы ведь братья по вере, разве не так? Где твоя любовь к ближнему?
– Я много думал о том, что значит любить ближнего, так вот: это не значит быть доверчивым простачком. Почему тебе нужно было уйти из монастыря? Тебя собирались вышвырнуть?
– Не с моим счастьем! Но они не хотели продвигать меня к рукоположению.
– Странное дело! Почему бы это, скажи на милость?
– Ты саркастичен, как первокурсник. Слушай, я буду с тобой откровенен. Ты когда-нибудь бывал в таких местах?
– Раза два ездил на ретриты, когда был помоложе.
– Ты бы выдержал такую жизнь, если бы это было навсегда? Слушай, Сим, я не потерплю, чтобы со мной разговаривали как с каким-нибудь тупым кающимся грешником. Я не хулю орден: они дали мне то, чего я просил, – Хлеб Небесный. Но мне нужна хоть капля интеллектуального масла и джема на этом хлебе, иначе я им давлюсь! А мне приходилось слушать проповеди отца настоятеля, и это было все равно что лекции по философии на первом курсе, только сомневаться не разрешали. У меня в жизни должна быть хоть какая-то игра интеллекта, иначе я сойду с ума! И хоть немного юмора – не туповатые шутки, которые отвешивал отец провинциал в разговоре с братией, когда хотел показаться «своим парнем», и не детские грязные анекдоты, которые шепотом рассказывали в перерывах послушники, чтобы показать, что уж они-то знают жизнь. Мне нужен благотворный, целительный, сочный юмор – как у этого чертова Рабле, про которого мне все уши прожужжали. Мне нужна хоть какая-то закваска, чтобы положить ее в бесквасное тесто Хлеба Небесного. Если бы мне позволили стать священником, я мог бы привнести нечто полезное, но они не согласились, и я думаю, что ими руководили лишь зависть и злоба!
– Зависть к твоей учености и уму?
– Да.
– Может быть, отчасти и так. Зависть и злоба встречаются в монастырях не реже, чем за их стенами, а у тебя особо бесстыдный ум, который не может замаскироваться даже ради не столь одаренных людей. Но что сделано, то сделано. Вопрос в том, чем ты занимаешься теперь.
– Я немножко преподаю.
– На вечерних курсах.
– Мне это полезно для смирения.
– На вечерних курсах преподает множество прекраснейших людей.
– Но черт побери все на свете, я не просто «прекраснейшие люди»! Я лучший философ, какой когда-либо учился в этом университете, черт бы его драл, и ты это прекрасно знаешь.
– Может быть. Но, кроме того, ты тяжелый человек и никуда не вписываешься. У тебя есть какие-нибудь другие планы?
– Да, но мне нужно время.
– И деньги, надо думать.
– А разве ты в свое время мог предугадать…
– Что ты собираешься делать?
– Я пишу книгу.
– О чем? Раньше твоей специальностью был скептицизм.
– Нет, нет, это совсем другое. Я пишу роман.
– И что, собираешься заработать на нем кучу денег?
– Ну конечно, не сразу.
– Попробуй обратиться за грантом в Канадский совет[55]: он поддерживает писателей.
– Ты напишешь мне рекомендацию?
– Я каждый год рекомендую довольно много народу. Но всем известно, что я не разбираюсь в литературе. Откуда ты знаешь, что можешь написать роман?
– Потому что он уже сложился у меня в голове! И он просто феноменальный! Блестящее описание жизни в этом городе, какой она когда-то была, – андерграунда, потайной жизни то есть, – но в основе повествования лежит анализ нравственных болезней нашего времени.
– О боже!
– Что именно ты хотел этим сказать?
– Я хотел сказать, что этой теме посвящены примерно две трети первых романов. Очень немногие из них публикуются.
– Какой ты злой! Ты же меня знаешь: помнишь вещи, которые я писал в студенческие годы? С моим интеллектом…
– Этого я и боюсь. Романы пишутся не интеллектом.
– А чем же?
– Спроси Ози Фроутса: он говорит, что сорокафутовыми кишками. Погляди на себя: ярко выраженный мезоморфный элемент в сочетании со значительной эктоморфией, но почти никакой эндоморфии. Ты себя совершенно не берег, ты пил, торчал и скитался, и у тебя по-прежнему спортивная фигура. Наверняка у тебя жалкий, коротенький кишечник. Когда ты последний раз ходил в туалет?
– Это еще что за хрень?
– Новая психология. Спроси Фроутса. А теперь, Джон, давай заключим договор…
– Мне только немножко денег, чтобы перебиться…
– Хорошо, но я сказал «договор», и вот какой. Перестань ходить в этом наряде. Мне противно смотреть, как ты разгуливаешь, прикидываясь служителем Церкви, хотя не служишь никому, кроме себя самого и, возможно, дьявола. Я дам тебе костюм, и ты будешь его носить, иначе не получишь никаких денег и ни крошки моей помощи.
Мы перебрали мои костюмы. Я собирался отдать ему тот, который стал тесноват, но Парлабейн, не помню, как это ему удалось, выпросил один из лучших моих костюмов – элегантного священнического серого цвета, хотя и не священнического покроя. И пару хороших рубашек, и пару темных галстуков, и сколько-то носков, и несколько носовых платков, и даже почти новую пару ботинок.
– Ты точно поправился, – сказал Парлабейн, прихорашиваясь перед зеркалом. – Но я умею обращаться с иголкой – сделаю пару вытачек.
Наконец он собрался уходить, и я, чисто по слабости, налил ему выпить – одну порцию.
– Как ты переменился, – сказал он. – Знаешь, ты был таким размазней. Мы как будто поменялись ролями. Ты, набожный в юности, стал жестким, как камень; я, неверующий, пытался стать священником. Неужели жизнь так размыла твою веру?