Придя к Холлиеру, я обнаружила, что Парлабейна там нет, зато в комнате сидит сам Холлиер.
– Я слышал, вы с братом Джоном нашумели вчера, – сказал он.
Я не нашлась с ответом и лишь кивнула, словно мне снова было шестнадцать лет и меня ругал Тадеуш.
– Присядьте, – сказал Холлиер. – Мне нужно с вами поговорить. Я хочу предупредить вас насчет Парлабейна. Я знаю, это звучит так, как будто я выхожу за рамки, и вы прекрасно способны позаботиться о себе сами и все такое. Когда я просил вас попробовать понять его, я не думал, что вы зайдете так далеко. Но, пожалуйста, отнеситесь внимательно к моим словам: не допускайте близких отношений с Парлабейном. Почему? В свете нашей общей работы, я думаю, мне не обязательно выражать это современными словами: подойдут и старинные, они вполне точны. Парлабейн – дурной, злой человек, а зло заразительно, и я не хочу, чтобы вы им заразились.
– Не слишком ли сурово? – спросила я.
– Нет. Вы же понимаете, что я говорю не о морали в терминах деревенских кумушек, а о подлинно палеопсихологических явлениях. Плохие люди существуют; их мало, но они есть. Быть плохим так же трудно, как быть хорошим, и лишь у немногих людей хватает сил на то или на другое. Но у него – хватает. В нем сидит демон-разрушитель, и он утащит вас в бездну, а потом будет насмехаться над вами за то, что вы поддались. Будьте осторожны, Мария.
Меня поразили его последние слова – ведь я твердила себе то же самое с того момента, как проснулась. Таков Холлиер – что-то в нем есть от мага. Но нельзя просто так склоняться перед магом, как будто у тебя нет своей воли и разума. Во всяком случае, пока нельзя.
– А мне кажется, его ужасно жалко.
– И что?
– Он мне рассказал историю своей жизни.
– Да, он, должно быть, уже успел ее как следует отшлифовать.
– Ну, у него была не очень счастливая жизнь.
– Но, конечно, рассказывал он с юмором.
– Вы его не любите за то, что он голубой?
– Он содомит, не знаю уж, какого цвета. Но это не обязательно делает человека плохим. Оскар Уайльд тоже был содомит, а человека добрей и щедрей его земля еще не носила. Зло таится не в поступках человека, а в нем самом и заражает все его поступки. Он вам все рассказал, нет?
– Нет, не все. Как правило, когда просишь кого-нибудь рассказать про свою жизнь, он начинает с детства, но Парлабейн начал гораздо позже.
– Тогда я вам кое-что расскажу. Я знал его с детства; мы вместе учились в школе и вместе ездили в летние лагеря. Он вам объяснил, что у него с лицом?
– Нет, и у меня не было случая спросить.
– Рассказать недолго, а вот последствия остались на всю жизнь. Нам было лет по четырнадцать, мы были в летнем лагере, и Парлабейн – у него всегда были умелые руки – ремонтировал байдарку. Он работал под наблюдением одного из вожатых, и все как будто было в порядке. Но он поставил жестянку с клеем разогреваться на открытом огне вместо водяной бани; бог знает, куда смотрел вожатый. Клей взорвался и покрыл лицо Парлабейна кипящей коркой. Его тут же увезли в больницу, что-то срочно сделали – и в целом справились неплохо, потому что, хоть на лице остались шрамы, все же это было лицо, и глаза не пострадали так, как могли бы. Я поехал с ним, и руководство лагеря устроило меня к нему в больницу как его лучшего друга, потому что они хотели, чтобы с ним кто-нибудь побыл. Три дня подряд, все время, когда он не был в операционной, я сидел с ним и держал его за руку.
Все это время он был в ярости оттого, что не прибыли его родители. Езды там было всего несколько часов, и родителям сообщили о происшествии, но никто не приехал. Они явились на четвертый день: бесполезный отец, похожий на мышь, и мать – совсем другой коленкор. Она играла в большую политику на городском уровне – сначала в комитете по образованию, потом попала в олдермены – и была страшно занята, как она объяснила. Она приехала, как только удалось вырваться, но не могла остаться надолго. Она была само очарование, сама доброта. Впоследствии я убедился, что она к тому же очень умный и способный человек. Но в плане материнской любви ей явно чего-то недоставало.
Парлабейн говорил с ней так ужасно, что мне захотелось выползти из комнаты, но он не отпускал мою руку. Она его мать, и когда он страдает, что же она делает? Трудится на общее благо и не может отложить свою ношу из-за семейных проблем.
Она держалась безупречно. Мягко засмеялась и сказала: «Ну что ты, Джонни. Я понимаю, что тебе больно, но это же не конец света?»
Тут он заплакал. Из-за того что глаза тоже пострадали, это было чудовищно больно, и скоро плач перешел в крик, который вырывался из крохотной дырочки, оставленной для рта во всех этих повязках. Дырочка была такого размера, что в нее едва-едва пролезала трубка, через которую его кормили. Когда он говорил, казалось, будто ребенок кричит из колодца: приглушенно и невнятно. Но смысл его слов был чудовищен.
В маленькой северной больнице стоял тяжелый летний зной, потому что кондиционеров в палатах не было. Под повязками, наверное, было нестерпимо жарко, раны болели, от обезболивающих тошнило. На крик прибежал врач со шприцем, и скоро Джон уже больше не кричал, но миссис Парлабейн сохранила безупречную выдержку.
«Клемент, ты ведь с ним побудешь, правда? – спросила она. – Мне действительно очень нужно в город».
И она удалилась, сопровождаемая послушным мужем. Я заметил, что он, прежде чем уйти, потянулся к кровати и похлопал Джона по безжизненной руке.
На том все кончилось. Скоро повязки сняли, и появилось знакомое вам лицо. Он и раньше не был красавцем, но теперь словно надел красную маску. Со временем она поблекла. Я уверен, что пластические хирурги в Торонто могли бы многое сделать для него в последующие годы, но Парлабейны ничего не предприняли.
– Даже не подали в суд на лагерь?
– Владельцы лагеря были какие-то их знакомые; они не хотели им вредить. Джон считал это страшной несправедливостью.
– И поэтому он стал таким?
– Отчасти поэтому, я полагаю. Конечно, вся эта история не могла подвигнуть его в противоположном направлении. Они с матерью после этого жили как кошка с собакой. Он звал ее богиней-сукой, это выражение из Генри Джеймса[35], который писал про богиню-суку по имени Успех. Она и достигла успеха – в своем понимании. Джон утверждал, что она бросила его, когда была нужна ему больше всего. Она же несколько раз говорила мне, что для него сделали все, что можно, она лично об этом распорядилась, и вообще он придает ненормально большое значение несчастью, которое может случиться с кем угодно. Но это так, к слову, хотя, я полагаю, это проливает определенный свет на его личность, ну и на ее личность, конечно, тоже. То, что он не нашел в себе сил рассказать вам эту историю – хотя, я не сомневаюсь, очень трогательно рассказал о другом великом предательстве своей жизни, об этом эгоистичном мужеложце Генри Леви Третьем, Принстонском Красавчике, – показывает, насколько глубокий след она в нем оставила… Надеюсь, теперь его дела немного поправятся. Мне удалось найти ему работу, и сейчас он пошел оформляться. Эпплтон, который читает на вечернем отделении, сломал бедро, и, даже когда он вернется на работу, ему придется снизить нагрузку. Так что я уговорил директора вечернего отделения взять Парлабейна на замену до конца года: раз в неделю «Основы философии» и два раза «Шесть главных философских трудов».
– Замечательно!
– Боюсь, Парлабейн так не думает. Вечернее отделение означает, что ему придется читать лекции вечером, а учатся там в основном люди средних лет, с уже сложившимися взглядами; ему не перепадет радости наставника, формирующего юные умы, чем он так любит заниматься.
– Немного сурово для юных умов, я полагаю.
– Боюсь, ему больше не преподавать по-настоящему. У него хорошие мозги – когда-то были просто отличные, – но он слишком много болтает и отклоняется от темы. Знаете, он хочет, чтобы я взял его к себе.