Одежда их состояла из ниспадающих складками свободных плащей с короткими рукавами и легких сандалий, на головах — тонкие, похоже, медные обручи, перевитые надо лбом зелеными листьями. Ни дать ни взять древние эллины в туниках, собравшиеся на праздник Пана. Разве что без свирелей.
Мы настроили переносный «лингавокс» на прием, однако потребность в переводе сразу же отпала. Планетяне заговорили на нашем родном языке. Чистейшем, надо сказать, языке, хотя и немало архаичном.
— Целы ли власы пришельцев? — произнес кто-то из них. Мы озадаченно переглянулись, не зная, что ответить.
— Зрим, что целы. Рады за ваших потомков! — продолжал тот же голос. Мы еще раз переглянулись, и наконец-то пилот наш вспомнил стандартную формулу приветствия.
— Мир и счастье обитателям этого мира! Не с бедой или злым умыслом явились мы сюда, но во имя познания. Незваные гости, хотя мечтаем быть друзьями. До той поры мы ваши добровольные пленники.
Теперь настала очередь изумляться аборигенам. В заметном смущении они перебросились несколькими словами на своем языке. «Лингавокс», впрочем, их не перевел.
— Корни стремятся к свету, путь озаряет влага, — вступил в переговоры второй планетянин. — Многоразличны голоса жизни, но привкус горечи для птиц не помеха: они парят вдали от водопадов.
Странное тревожное чувство родилось у меня в груди, от растерянности я никак не мог собраться с мыслями, тем не менее попробовал внести в беседу долю здравости:
— Темны слова ваши, незнакомцы, однако взаимопонимание рождается не сразу. Мы стараемся постичь ваши мысли, но для этого требуется усилие. Согласованные стремления к ясности уничтожат преграду между рассудками.
На лицах чужаков проступила краска. Только что это — гнев или недоумение — пока трудно было определить. Короткое молчание, и третий из них подал голос:
— Причины и следствия оплодотворяют время. От следствия к причине — порыв ветерка, от причины к следствию — струйный поток. Осквернить трапезу лицезрением — содеять доброе для чистоты породы. Мирволить избывшим — перекладывать бремя растений на подобие неживого. Тускнеть злобой к огню — почить в безутешной подвижности. Все — узелки на вервии, ползущем от недра недр к границе границ. Барьеры оно огибает, но утолщениями цепляется за друзы льда, мысли чуждого и споспешествует инакобытию.
Так. Диалог между цивилизациями превратился в абсолютнейший, неслыханный, несусветный бред. Хорошенькое дело! И зачем мы вообще сюда свалились? Впрочем, второй пилот делает еще одну попытку.
— Очевидное для вас нам таковым не представляется. Видимо, это правило имеет обратную силу. Безусловное в нашем понимании — спорное по вашим меркам. Неужели, однако, подобие двух миров и схожесть обликов, а следовательно, уместно предположить, и биологического строения не помогут нам найти общий язык?
Мы понимали, что говорим совсем не так, как привыкли изъясняться, что можно было бы облечь наши потуги на контакт в более простую словесную форму. Наверное, подействовала несуразность и бестолковость происходящего. Мы стали косноязычными, порядок в мыслях нарушился. Однако какая-то «стыковка» в смысловом строе после «речи» второго пилота все же наметилась.
— Можно найти общую ногу, — быстро-быстро заговорил первый планетянин, — можно отыскать общий глаз, можно на каждом взмахе качелей жизни стремиться к общему зубу, клюву, перу, крылу, наконец, к общей чешуе. Почему… Найти общий язык — все равно что петь песни под дождем или рисовать тем, что горело. Мы говорим красные и зеленые тона, и в этом истина опыта. Нам слышны терпкие касания, в этом качество творчества. Мы осязаем легенды, и в этом терпение роста. Наши глаза зорки к теплу, в этом заметность прошлого. Но окоем гневен, и травы шествуют к умению, и витийство пророчествует сообразность: нам пора уходить. Да не уколет вас мерцание звезд!
Планетяне исчезли так же молниеносно, как и появились. А вокруг меня, ошеломленного, уничтоженного, сбитого с толку, все стало постепенно гаснуть. Затмились один за другим все мои странные и незнакомые прежде товарищи по экспедиции, исчез бот, растаял далекий лес, растворилась в черноте пустая прогалина, и наступил полнейший мрак, в котором вдруг неожиданно вспыхнули кают-компания Корабля и отделенный от нее лишь псевдопереборкой центр управления. Я вернулся в свое время, свое место, к своим друзьям. У всех шестерых был пугающе подавленный вид. Но, судя по выражениям лиц, по реакции — от истерического страха до эйфорической радости, — они были подавлены не тем, с чем пришлось столкнуться мне. Чем-то иным…»
Каждый день я до исступления ломаю голову над этой фонной. Все чудится: разгадка — вот она, только ускользает, не дается в руки. Порой приходит мысль: а что, если сам «феномен» — то, в чем закружились сознания экипажа, — подбрасывает ключик к собственной тайне, подсказывает — через «видение» одной из жертв — слова «Сезам, откройся!», но произнесенные на каком-то очень странном языке? Я хочу сказать, не зашифрован ли в словах «планетян» некий секретный смысл, разгадав который мы смогли бы добраться и до сути минутного умопомешательства экипажа, и до сути самого вакуума, если, конечно, слово «суть» к нему применимо? То есть если все, что приключилось с Кораблем в далеком космосе, связывать именно с ним.
Каждый раз я отбрасываю эти мысли, полагаю их явным бредом, но они возвращаются ко мне с неизменным упорством. Параллельно же с ними зачастую всплывает другая идея, более здоровая и трезвая, даже скорее отрезвляющая. Не напоминает ли диалог команды бота с обитателями иного мира «беседу» человечества с природой?
Мы задаем ей вопросы, наделенные вполне понятным нам смыслом, она отвечает на них по-своему, пользуясь своей логикой, руководствуясь своим семантическим строем. Мы столбенеем и либо изменяем вопрос, либо изо всех сил тщимся понять ответ. Если последнее нам удается, мы делаем колоссальный шаг вперед и именуем его прогрессом в науке, если нет — сваливаем неудачу на опыт, обвиняя его в «нечистоте», или же на экспериментаторов, ловя их на непоследовательности и торопливости.
Во всяком случае, что бы ни стояло за «сном» Борттехника, я всегда слышу в нем, по крайней мере, одну — тихую и вкрадчивую — ноту: так ли уж сильна она, логика нашего познания? Логика ВАШЕГО познания, доносится до меня шепот Неведомого.
На моем столе остается последняя непроигранная фонна — Помощника Командира. Однако желание выслушать и ее тоже пропадает. Я устал. Конечно, я знаю ее чуть ли не наизусть, как знаю и остальные, обычно это не мешает мне каждый вечер загружать проигрыватель неизменной программой. Но сегодня… Пусть программа остается незаконченной. Вот если бы мой изначальный выбор пал на фонну Помощника, у меня, наверное, до сих пор звучали бы в ушах последние слова его: «Будь ты проклят, вакуум!» Равно как и его сетования на собственную ненужность в экспедиции: мол, традиционная мера безопасности, мол, никчемная фигура, мол, если бы да кабы, если с Командиром что-нибудь случится, тогда… И его леденящий рассказ о том, как перед возвращением на Землю он включил «контрольную электрофонную запись», то есть фонну Корабля, и услышал, что на протяжении минуты — той самой, когда у всех были «сновидения» — кают-компанию сотрясал оглушительный, запороговый вой, который во время эксперимента никому, естественно, слышен не был. И описание его собственного «выродка»: он несся в черном узком туннеле в каком-то потоке, то ли воды-не-воды, то ли сжатого воздуха-не-воздуха, и, повинуясь течению, убыстрял движение, замедлял его, останавливался, снова мчался, кружился в вихревых возмущениях в каких-то шарообразных коллекторах, встречавшихся на пути, и все это без проблеска света, и не было никаких ощущений: тепла или холода, голода или жажды, бодрости или усталости, сна, времени, нехватки воздуха, и не было желания вырваться из туннеля, но не было и апатии, и так он несся бесконечно долго или, напротив, совсем недолго, и только чувствовался запах, причем бил он не в ноздри, потому что и дыхания-то не было, а чувствовался вообще далекий, забытый, младенческий запах: теплый аромат материнского молока.