Она мечтала стать чем-то вроде Дианы-охотницы. Быть холодной, прекрасной, отстраненной, лунной. Носить сандалии и короткую смелую тунику. Иметь крепкие колени, сильные руки.
Но ничего из этой затеи не получалось. Попытка ходить в детскую спортивную школу бесславно завершилась, едва начавшись. Дианка постоянно болела. Как многие питерские дети, она была подвержена простудам и не пропускала ни одной сколько-нибудь значимой эпидемии гриппа.
Детство Дианы было вполне благополучным — ни трагедий с нехваткой денег на приличную одежду, ни истерик по поводу безнадежно запущенной физики или там химии, ни серьезных конфликтов с подругами. В семье тоже все в порядке. Никакой драмы: папа и мама вместе. Взаимное уважение. Ну, может быть, папа уважает маму чуть больше, чем мама — папу. Но на самом деле — полный паритет. «Самые лучшие браки основаны не на любви, а на взаимном уважении», — повторяла мама. Она настаивала, чтобы Диана вписывала эту мысль в каждое сочинение. И по поводу Маши Троекуровой, и по поводу Татьяны Лариной.
— Мам, но ведь он старый, этот генерал! — пробовала было возразить Диана.
— Старый? — Мама приподняла брови. — У Пушкина не сказано, что «старый». Перечитай внимательно. У Пушкина сказано — «важный».
Диана посмотрела на маму пристально и промолчала. Мама, следует отдать ей должное, догадывалась, что означают эти безмолвные взгляды дочери.
— Ты, конечно, уверена, что «старый» и «важный» — одно и то же, — сказала мама с легкой горчинкой, обусловленной ее возрастом и положением. — Но это не так. К тому же и немолодые люди способны любить. В твоем возрасте принято считать, будто после двадцати наступает глубокая старость… Когда-нибудь ты поймешь, что сейчас здорово заблуждаешься.
Диана была поздним ребенком. Когда она родилась, маме было тридцать шесть, а папе — почти сорок. У нее было благополучное детство, без бед и потрясений, но оно не было счастливым.
* * *
— Корень всех бед — в детстве, — сказал Моран. — Но тебе еще повезло. Ты все-таки человеческий ребенок, а видела бы ты тролленышей!
— Я уже не ребенок, — возразила Диана.
Моран затряс головой.
— Детство до сих пор не отделилось от тебя, не превратилось в отдельную субстанцию, с которой можно манипулировать. Поверь, я сужу, исходя из собственного опыта. Взрослый человек обычно делает из своего детства все, что ему вздумается, — источник бед и печалей, надежд и разочарований. «Почему ты зарезал Хамурабида?» — «У меня было такое ужасное детство, тут не только Хамурабида, тут кого угодно зарежешь»… Никогда такого не слыхала?
Диана покачала головой.
— Кто это — Хамурабид?
— Какая разница, — досадливо отмахнулся Моран, — его все равно уже зарезали. Я просто пример привел. Убийца Хамурабида был абсолютно взрослым, вот что важно. А для тебя подобная возможность еще не открылась. Я хочу сказать — возможность наплевательски относиться к правде о своих ранних годах. Над тобой она все еще довлеет. Правда, я имею в виду. Правда довлеет. И это делает тебя вдвойне опасной. Понимаешь?
Диана кивнула.
— Но самое прекрасное в тебе, — продолжал Моран с жаром, — это способность на деструктивный поступок. Ты в состоянии взять ножницы и уничтожить настоящее произведение искусства.
— Оно не было настоящим, оно не было произведением, оно не было искусством, — отчеканила Диана.
Моран вылил коньяк в колу и отпил сразу полстакана.
— Не согласен с тобой по всем трем пунктам! — жарко воскликнул он и обтер лицо перчаткой.
На верхней губе Морана остались черные разводы.
— Вы испачкались, — сказала Диана.
— Такова судьба любого Мастера, — отрезал Моран. — Если ты творишь, ты неизбежно пачкаешься. Ремесло не дается в руки чистюлям. Ты должна это знать.
— Да нет, вы лицо сейчас испачкали…
— А, это. — Моран взял салфетку и принялся яростно тереть губы. — Чистил сапоги и заодно нагуталинил перчатки. На тюбике было написано, что эта штука хорошо действует на искусственную кожу. Превращает в настоящую. Что, конечно, полная чушь. Но я подумал — «а вдруг» — и начистил. А потом забыл. Вот сейчас ты напомнила…
Он бросил грязную салфетку на пол и взял другую.
Диана постукивала по своему стакану кончиками ногтей. Так делала мама. Очень по-взрослому. Почти все равно, что накраситься маминой французской косметикой.
Моран впал в задумчивость, настолько глубокую, что сам того не замечая вслух проговорил:
— Целый год жену ласкал…
От удивления Диана вздрогнула, а потом криво улыбнулась:
— И кто из нас двоих Сонечка Мармеладова?
— Ты тоже читала? — обрадовался Моран.
— Разумеется. Все читали. Это есть в школьной программе.
— А вот и нет, — сказал Моран. — В программе оно, может, и есть, но читали далеко не все, а кроме того, большинство взрослых об этом вообще забыли. Улавливаешь мою мысль?
— Вы возвращаетесь к идее о том, что я еще маленькая.
— Да, — кивнул Моран. — Именно так. Ты дитя, а дети безжалостны. К тому лее ты мастерица, следовательно, способна уничтожить что-нибудь большое и значительное. Независимо от того, насколько труден в исполнении подобный деструкт.
— Я думала, мастера создают, а не уничтожают, — возразила Диана.
— Чушь! — рявкнул Моран. — Примитивное и пошлое представление о мастерах, которое следовало бы искоренять из обывательских мозгов оперативным путем, если другим не получается! Истинный мастер твердо уверен в том, что в любой момент может создать новую вещь, получше прежней, и потому недрогнувшей рукой отправляет в небытие абсолютно любые, даже самые ценные и трудоемкие творения.
К ним подошел официант, неодобрительно посмотрел на брошенную на пол салфетку, но поднимать не стал и даже носком ботинка не отодвинул. Кисло осведомился, не принесли ли еще что-нибудь. Моран сказал:
— Тебе-то какое дело?
Официант пожал плечами. У него в кармане черного фартука, дважды обернутого вокруг худых бедер, зазвонил мобильник. Официант выдернул мобильник и сказал:
— Ага. Ну. Нет еще. Ага.
И ушел куда-то в темные недра подземной кафешки.
Моран проводил его глазами и снова повернулся к своей спутнице:
— Ну что, пойдем?
— Надо заплатить, — остановила его Диана.
Моран так и плюхнулся на стул, с которого уже было поднялся.
— Что надо?
— Заплатить, — повторила она потверже.
— Ну вот еще. У меня и денег с собой нет.
Диана полезла в карман пальто и вытащила сотню. Моран с любопытством следил за ней.
— У тебя всегда в карманах деньги?
Она держала сотенную двумя пальцами, отстраненно и даже как будто брезгливо, и смотрела на Морана. Неожиданно до него дошло, что и отстраненность, и особенно брезгливость эти относились не к деньгам, а лично к нему, к Джуричу Морану. Такой вот тонкий, опосредованный способ сообщить человеку, что он — дерьмо. Заманил девушку в кафетерий и выпил колы с коньяком за ее счет.
— Убери бумажку, — прошипел Моран. — Спрячь ее в карман. Я видел, какие тут цены. Сотенной все равно не хватит. Бежим!
— Что? — растерялась Диана.
— Бежим!
Моран схватил ее за руку, выдернул из-за стола, вытолкнул из кафешки и поволок за собой по набережной.
За ними, кажется, гнались.
Диана вжала голову в плечи и боялась оборачиваться. У нее онемели ноги. Во всяком случае, стали какими-то чужими. Как будто к туловищу приставили два бревна на шарнирах. А вот левая рука, за которую тащил ее Моран, болела по-настоящему.
Моран мчался, пригнувшись к земле, стелясь, как волк или поземка, длинными прыжками. Вихлявое пальто развевалось за его спиной, заметая следы.
Западный ветер, ошалев от тысячи крохотных переулков, совершенно сбился с пути и метался, как обезумевшая птица.
То он хлестал Морана по левой щеке, то по правой, то пытался остановить, воздвигая незримую стену у него перед грудью, так что Морану приходилось идти на таран.
Наконец они с Дианой влетели в подъезд и захлопнули дверь. Задыхаясь, Диана упала на грудь Морану. Он подержал ее за трясущиеся плечи, потом отодвинул: