— Обожаю горы.
— А… — отзывается Клаудия. Что еще тут можно сказать?
— Хорошо, что не стали снимать в Мексике. Там такой отвратительный климат. Хотя побережье сносное. Я как-то отдыхал в Акапулько. Чудесные пляжи.
Клаудия раздумывает, не сказать ли ей еще раз «А…». Шофер петляет, вписывая автомобиль в крутые повороты дороги. Она спрашивает Джеймса Сакстона, видел ли он когда-нибудь ацтекские пирамиды и крепости.
Джеймс Сакстон качает головой. Он не знает точно. Сомневается. Но может, и видел. Он ведь везде бывал.
Трудно было бы не заметить пирамиды, думает Клаудия. Ну да ладно. Она продолжает разговор об архитектуре доколумбовой эпохи. Ее собеседник невыносимо скучает, но ведь, если забыть о студиях Голливуда, Пайнвуда и Чинечитты, он остается английским джентльменом, он знает, как вести себя с леди. Придав своему знаменитому лицу выражение интереса, он дает ей закончить. Затем пускается в длинный рассказ о том, как они снимали в Египте фильм про Наполеона (Клаудии понятен ход ассоциаций, хотя пирамиды и крепости в рассказе не фигурируют). Он сыграл Наполеона и Френсиса Дрейка, Марка Антония и Байрона. Все эти образы перемешались в его голове, образовав мозаику разрозненных обстоятельств, сложенных в уникальный пестрый узор. Наполеон имел роман с Жозефиной и руководил сражениями. Френсис Дрейк был не в ладах с королевой Елизаветой и говорил с девонским акцентом. Было очевидно, что о хронологии Джеймс Сакстон имеет представление самое приблизительное. Он знал, что Наполеон жил в девятнадцатом веке, но затруднился бы сказать, в конце или в начале. Даты ничего ему не говорили, он все равно не умел их соотнести. Вот человек, восхищенно думает Клаудия, не имеющий ни малейшего понятия о времени, невинный как младенец. Как это он умудрился сохранить такую незамутненность разума? Она с ловкостью (и легкостью, поскольку всего лишь побуждает его заговорить о любимейшем предмете — себе самом) выведывает, что он получил домашнее образование, а вернее сказать, не получил вовсе никакого, поскольку считался слабым ребенком. Ничего удивительного, что режиссеры любят его за покладистость: избежавший развития не имеет и формы.
Он смотрит на часы: «Майк с ума сойдет! У нас ведь на вторую половину дня запланирована сцена пиршества. Прибавьте газу, Чарли». Водитель кивает, пейзаж за окном начинает двигаться быстрее. Они обедали в городе, в некотором отдалении от того места, где шли съемки, потому что Джеймсу Сакстону надоела походная кухня, а утром его присутствие не требовалось. Клаудия стала его компаньонкой потому, что с Монтесумой они так и не нашли общего языка (как и полагается истории), у исполнительницы главной роли была мигрень, прочие члены труппы с утра были заняты на репетиции. Во время обеда — обильного и продолжительного — разговор не клеился. По крайней мере, Клаудия с трудом назвала бы это разговором. Зато Сакстон чувствовал себя в своей тарелке. Он был начисто лишен любознательности. За эти три дня она ни разу не слышала, чтобы он обратился к кому-то с вопросом. Причиной было не столько самодовольство, сколько отсутствие интереса, привычка к тому, что уже много лет люди настойчиво интересуются каждым его словом и действием.
Клаудия, судя по всему, снискала его расположение. С тех пор, как они познакомились, он был с ней любезен и обходителен. На него произвел впечатление ее статус консультанта, к ней обращались за одобрением. И она была не из тех женщин, к которым он привык. Под конец обеда в нем даже проснулось нечто вроде любопытства.
— Что побудило вас этим заняться… ну, начать писать такие книги?
— Незнание. Нескромность. Гордыня. И судьба, конечно. Во время войны я была военным корреспондентом. Там я утратила желание писать о современности.
Сакстон кивает:
— Я был на Дальнем Востоке, с Ассоциацией по зрелищным мероприятиям.[115] Не совсем на фронте, конечно, но раз или два было довольно горячо. Корабль, на котором мы плыли, неподалеку от Сингапура атаковали торпеды. Я был чертовски рад вернуться домой.
— Все же нельзя сказать, что мы с вами подвергали себя большой опасности.
Это ему не понравилось, он ответил сдержанно:
— Что ж, возможно… Во всяком случае, я всегда верил, что мы должны принимать и блага, и тяготы.
Его несравненный голос придает словам надлежащую торжественность.
— Это очень мудро, — говорит Клаудия. — Разве вы так не думаете?
— Не совсем. Думаю, это скорее вопрос темперамента, нежели веры.
— Женщины всегда менее склонны философски относиться к превратностям судьбы. Вот моя жена…
— Они скорее склонны их создавать.
— Что? — Он недоуменно смотрит на нее.
— Я имела в виду мойр, — поясняет Клаудия. — В греческой мифологии их обычно представляли женщинами. Их было три. Они пряли.
— Так вот, моя жена…
— Еще фурии. Символ неотвратимого возмездия со времен матриархата. Но также и музы. По-моему, мы забрали себе все лакомые кусочки жизни. Так что ваша жена?
— Я забыл, что хотел рассказать. Странная вы женщина, Клаудия. Ничего, что я так говорю?
— Мне уже говорили это раньше.
— Наверное, я имел в виду, что вы необычная.
— «Странная» сойдет.
В центре внимания оказалась Клаудия. Оба понимали, что это неприемлемо.
— Греция, — говорит Сакстон, — чудесная страна. Люблю там бывать. Вы слышали о Гидре?
Клаудия не знает, и он длинно рассказывает об этом скучном обломке скалы, на котором подумывает купить себе виллу. Она думает о мойрах, которые хихикают над своими прялками, или, может быть, если они следят за техническими новинками, над автоматическими ткацкими станками — но, так или-иначе, хихикают, насылая войны, голод, катастрофы и миллионы случайных неинтересных встреч, вроде ее знакомства с этим знаменитым, но заурядным человеком.
Обед заканчивается, и они выходят из ресторана в жаркий душный полдень и садятся в лимузин, который отвезет их через горы в долину. Клаудия тонет в мягком сиденье рядом с Сакстоном. Она вдыхает запах кожи и его странно пахнущего лосьона, прелесть которого понятна лишь посвященным. Она говорит. Слушает. Смотрит, как мелькает укрощенный ухоженный ландшафт за окном, между тем как шофер вписывается в повороты дороги. Сакстон смотрит на часы, просит водителя прибавить скорость, и тот прибавляет, так что шины взвизгивают на повороте, а на следующем их бросает друг на друга, и Сакстон говорит: «Ни хрена себе!», но смеется, и водитель, не сбавляя скорости, устремляется по серпантину вниз.
Сначала она не поняла, что произошло. В какой-то момент машина мягко скользнула за поворот дороги — Сакстон в это время рассказывал ей о бое быков, — и в следующее мгновение ландшафт за окном перестал быть укрощенным и бешено завертелся вокруг, мелькали вышедшие из повиновения деревья и горы, ее бросало взад и вперед, потом раздался глухой удар, и все исчезло.
Она с трудом вынырнула из глубокого гудящего небытия и вновь оказалась в свалившейся под откос машине. Шофер повис на рулевом колесе, лобовое стекло расколото, мотор работает. В голове Клаудии брезжит одна-единственная мысль: его надо выключить — какие-то смутные ассоциации про искры и бензин. Она забыла о Джеймсе Сакстоне, о том, где она и что случилось. Перегнувшись через сиденье, она нащупывает возле руки водителя ключ зажигания. И наступает тишина. Она открывает дверцу и вылезает на обочину. Садится. Вокруг царит восхитительный покой, трещат цикады, шелестят под ветром кусты. Она ни о чем не думает, ничего не чувствует, у нее болит в боку, но это совершенно не важно. Она сидит на каменной площадке и отстраненно смотрит на низенькое растеньице с крошечными цветками, подобными драгоценным камням. Она смотрит в небо: прямо у нее над головой парит в небесной синеве птица. Она разглядывает ее роскошные крылья, а потом небо вдруг становится серым, очертания птицы расплываются, и перед тем, как потерять сознание, Клаудия видит, как птица опускается в долину.