И вдруг:
— Уйдите, уйдите отсюда! — и в выкрике этом такая ненависть, что я отпрянула.
— Что с вами, Тоня? Почему?
Я положила ей руку на плечо, но она резко отодвинулась.
— А вы сами не знаете? Маленькая, да?.. Уйдите...
У елки все еще пели... И, хотя все шло по-прежнему, на душе стало тревожно-тревожно.
Набросила пальто. Поднялась на свежий воздух. Ночь была морозная, синяя, и звезд столько, что почему-то вспомнилось, как на днях одна из добровольных помощниц Марии Григорьевны рассыпала по черному нашему полу пшено. Луны не было, но пышные сугробы, наваленные метелью, будто бы сами излучали синеватый свет, и заиндевевшие ветви тополя, росшего неподалеку, тополя-инвалида, у которого вершина была снесена разрывом, эти ветви сверкали во тьме, как будто и он, как наша елочка, был украшен к празднику.
Морозно, свежо, тихо, точно рядом и не бушует война. Я с жадностью вбирала в легкие свежий, продезинфицированный морозом воздух, и вдруг — что это? Где-то не очень далеко взрыв, другой. Немного спустя — третий, потише. Нет, это не из Заречья, не с передовой, что идет почти по городской окраине. Это из самого города, из фабричного, пожалуй, района. Война. Нет, война не спит. И сразу ночь лишилась всей своей прелести, я почувствовала, что озябла, и поспешила вниз, к своим, где догорало короткое наше веселье и люди с помощью Антонины, уже переоблачившейся в свой халат, разбредались по палатам.
Прежде чем пройти к себе, я остановилась у шкафа-зеркала. Волшебство елочки все-таки подействовало и на меня: лицо как-то посвежело, даже на щеки вернулось что-то от былого румянца, и глаза уже не туманит мировая скорбь. Потягиваюсь так, что хрустят кости, и тихонько примащиваюсь возле ребят, которые после всех волнений уже спят.
Но в палатах еще не спят. Ворочаются, вздыхают, скрипят сетки коек.
— Эх, после этого да закурить бы!
— Ишь чего захотел! Засыпай, может быть, табак во сие приснится.
— Слыхал, как в городе бухнуло? Три раза... Не иначе — наши их ради праздника угостили.
— Откуда это известно, что наши?
— Красноармеец я или кто? Рассуждай: не снаряд? Нет. Стало быть, граната. А кто гранаты тут кидать будет? Немцы, что ли, сами в себя?.. Я расслышал: две противотанковые и одна бутылка. Может, по машинам лупанули...
— М-да... Не спят люди. А мы вот валяемся, как чурки худые. Вера вон и вовсе запретила на волю вылезать. Лежим, а люди бьются... Тоска!
— Ну что ж, вали в Германию. Там развеселят. Они вон, Иван Аристархович говорил, опять вчера целый табун наших на Ржаву погнали... Нет, кто-то их сегодня там поздравил: гут морген, дядя фриц!
Ну, кажется, и последние уснули. Отовсюду выступили привычные ночные звуки, разноголосый надсадный храп, постанывание, судорожное скрипение кроватей. Обычно ухо их как-то и не воспринимает, но сегодня я слышу даже, как у входа поскрипывает от ветра дверь... Растяпы, позабыли опустить засов... Ну что ж, пускай. Говорит же тетя Феня — голому разбой не страшен... И вдруг среди этих ночных звуков я различаю басовито произнесенную фразу: «Ничего, ничего, брат Василий, теперь недолго... продержимся... Ничего...» Сухохлебов. Койку его не унесли. Он рядом и, по обыкновению, разговаривает сам с собой.
Тут я уснула. А проснулась от скрипа дверного блока и голоса тети Фени.
— А ты тихо, тихо, спят же наши пациенты,— урезонивает она кого-то.— Ступай с богом на цыпочках, приляг на мою койку, отдыхай... А то как раз наведешь на нас германа: на мед осы, а на шум — злые люди.
— Отскочи, старая.— Я сразу узнала и голос и интонацию.— Отскочи, у Мудрика сегодня, может быть, главный день жизни.
— Володенька, всех разбудишь, Вера Николаевна тебе покажет!
— Вера Николаевна... Доктор Верочка...
Он явно пьян, Мудрик. Выйти или обойдется без меня? Лучше уж без меня. Вон уж и умиротворяющее гуденье сухохлебовского баса.
— Товарищ полковник... Нет, вы послушайте, товарищ полковник, как все... Гала-представление, фейерверк, световая феерия. Разрешите доложить...
Теперь голос его слышали, наверное, в самой дальней палате. Какая-то возня. Должно быть, он толкнул тетю Феню. Слышится ее обиженное:
— Что же ты сделал, бессовестный, креста на тебе нет? Это как же ты посмел?..
Нет, без меня, видно, не обойдется. Выхожу. Мудрик без шапки. Бинт на ноге размотался, волочится по полу. Стоит у койки Сухохлебова и по-лошадиному сверкает белками глаз. На заросшем лице какое-то бешеное торжество.
— А, доктор Вера! С праздничком, доктор Вера!
Я беру его за руку.
— Тихо, Володя, люди спят.
— Тихо? А я не могу тихо. Сегодня Мудрику тишина не показана...
— Ну, я прощу вас.
Но он, сверкнув зубами, кричит:
— Отскочи, доктор...
Сунул руки в оттопыренные карманы. Я отпрянула, но из карманов появились две бутылки с коньяком.
— Га! Испугались? Напиток!.. Сам Наполеон не брезговал.
И, как когда-то гранаты, бутылки эти, перевертываясь, полетели к потолку... Нет, нет, Вера, спокойно, ничего особенного... Что ты знаешь о жизни этого странного парня? Мы-то видим от него только хорошее. Спокойно! Вон с какой любовью смотрит на него Сухохлебов. Бутылки летают вверх, переворачиваются, возвращаются в ловкие руки. А когда Мудрик, как истинный жонглер, подбадривает себя гортанным «ап», они, кувыркаясь, летят к самому потолку. Антонина уже тут. Сияет как солнышко, в рыжей пене своих волос. Вместе с ним кричит это «ап» и радуется какой-то его непонятной мне радости.
Но вдруг Мудрик толкнулся о кровать, неверное движение — и одна из бутылок с треском разбивается об пол. Возникает аромат коньяка, каким меня угощала Ланская. Мудрик сконфужен. Он смотрит на Антонину и виновато бормочет:
— Ломанул дров... Зато там сработал школьно, все в яблочко...
— Старшина Мудрик! — как-то по-особенному, по-военному произносит Сухохлебов. И есть в его интонации что-то такое, от чего Мудрик подтягивается и берет руки по швам.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Ступайте отдыхать.— Он произносит это тихо, дружелюбно, но Мудрик ставит на тумбочку уцелевшую бутылку, будто выполняя команду «шагом марш», покорно шагает к выходу. Уже из-за двери мы слышим его осторожное «фю-фю — фью-у-у!» — и Антонина уже бежит мимо, накидывая пальто.
Сухохлебов останавливает ее:
— Антон, посмотрите за ним. Не давайте ему пить. — Будет сделано, товарищ полковник, — отвечает та и посвистывает: — Фю-фю — фью-у!
Ребята, конечно, не спали и даже не притворялись спящими.
— Что это с ним, отчего он такой? — спрашивает Домка.
— Не знаю, сынок. Спи... Выпил, наверное.
— Не, что-то еще.
— Ладно, ладно, не мешай мне спать.
И вдруг Сталька огорошивает меня вопросом:
— Ма, а кто лучше — Мудрик или дядя Вася?
— Молчи, не мешай спать.
— А я не мешаю, ты все равно не спишь. Я вижу.
— Скверная девчонка, вот встану и отшлепаю тебя.
— Не отшлепаешь... Дядя Вася говорит: раз ты сердишься, значит, ты не прав...
Вот ночка - то! Соскочила с кровати, босая побежала до нашей аптечки, достала таблетку веронала. Когда я вернулась, Сталька уже спала.
20
И действительно, ночка! Не успел веронал сделать свое дело, как кто-то затряс меня за плечо. Мария Григорьевна. Она в нижней рубашке. Седые космы свисают на лицо. Я никогда не видела нашу аккуратную сестру-хозяйку такой растрепанной и взволнованной.
— Вера Николаевна, немцы!
Я мгновенно вскочила. Стала одеваться. Из-за шкафов доносились возбужденные голоса. Ну что ж, должно быть, пришел мой час. Посмотрела на ребят. Хоть бы их не коснулось. Сталька чего-то заурчала, обхватила ручонкой мою шею. Домик таращил сонные глаза.
— Кто там, ма?
— Если что, если меня... Ты мальчик большой, понимаешь... Идите к деду... Слышишь, сейчас же к деду...
— Вера Николаевна, поскорее,— злятся.