— Чьи?
— Свои, разумеется!..
Мы оба замолчали, и молчали долго. Каждый думал об одном и том же.
— И поэтому, — заключил Гослен, — видимое повсюду умиротворение иллюзорно. Никакие попытки промежуточных инстанций, будь то Ассамблея, будь то ратуша, не спасут положения: они лишь озлобят и двор, и народ и ускорят развязку…
Как часто впоследствии я вспоминал мудрые слова этого старика!..
И — самое интересное: как оказались близки в своих пророчествах и в своем приговоре старому порядку эти двое таких разных, таких противоположных по положению, среде, взглядам и устремлениям людей — слуга уходящего режима Гослен и глашатай нового общества Марат!..
* * *
В последующие дни «промежуточные инстанции», действительно, выбивались из сил, чтобы укрепить свои позиции и предупредить новый взрыв. И ратуша, и Ассамблея только тем и занимались, что насыщали злобу двора против героев октябрьских событий, тем более что сами боялись и ненавидели этих героев, не без основания считая их своими врагами.
Марат и его газета оказались лишь первой жертвой репрессий.
Вскоре откровенно заговорили о «мятеже», который чуть ли не стоил «свободы» французской монархии. Стали искать главных «виновников». Герцог Орлеанский, в котором подозревали «либерального» претендента на престол, согласно решению королевы, поддержанному генералом Лафайетом, был срочно отправлен в Лондон якобы для «разыскания виновников смуты», а в действительности в ссылку.
Суд Шатле, архиреакционная организация, всегда готовая к услугам трону, стал подбирать материалы и составлять досье на отдельных лиц, подозреваемых в подстрекательстве, чтобы в положенный час начать против них «дело». Вероятно, подобное досье было заведено и на меня.
Было замечено, что на отдельных домах появились кресты, начертанные мелом, — совсем как накануне Варфоломеевской ночи…
Всюду какими-то темными личностями разбрасывались листовки, в которых октябрьские события изображались как оргия убийств, якобы совершавшихся на деньги герцога Орлеанского… Наемные бандиты чуть ли не подожгли Пале-Рояль, резиденцию герцога…
Национальным гвардейцам были даны такие наставления, которые превратили этих «солдат народа» в свирепых жандармов. Ночные патрули сновали по всем улицам города, отыскивая «заговорщиков». Не проходило и дня, чтобы граждан не арестовывали по самым ничтожным поводам. Какого-то человека схватили в кафе Фуа за то, что он роздал несколько экземпляров написанной им брошюры; на следующий день осадили кафе Прокопа, подозревая, что там засели «изменники». Чуть только обыватель показывался на улице с газетой, ее немедленно проверяли, и, если она не имела официального грифа ратуши, несчастного тащили в тюрьму. Прохожие неоднократно жаловались городскому управлению, что национальные гвардейцы хватали их без всякого повода, избивали и кололи штыками; нечего и говорить, что подобные жалобы оставлялись без последствий…
Тот самый Демулен, который еще недавно вещал о «победе патриотов» и восхищался «общим благополучием», сегодня писал:
«Каждый, обладающий ружьем, дает мне чувствовать свою власть. Когда я возвращаюсь домой в 11 часов, мне кричат: «Кто идет?» «Милостивый государь, — отвечаю я, — пропустите благонамеренного патриота!..» Но он допрашивает меня и угрожает штыком. Горе немым! «Идите правой стороной!» — приказывает мне часовой. Прохожу десять шагов, и слышу новый окрик: «Идите левой стороной!..» А вот на улице Сен-Маргерит двое закричали одновременно: «По правому тротуару!..», «По левому тротуару!..» Так что я не нашел ничего лучшего, как пойти посередине улицы!..»
В своей обычной игривой и остроумной форме Камилл Демулен точно выразил суть.
— Париж лихорадит, — говорил Гослен. — Вы видите, эти господа, стремясь якобы навести порядок, в действительности провоцируют народ… Подождите, то ли еще будет!..
Старик оказался прав.
Через несколько дней после этого разговора произошли события, которые вновь вырвали меня из того внешне спокойного состояния, которое я пытался себе создать.
* * *
Известно, что чудес не бывает.
«Хлебное изобилие» оказалось недолгим.
В свое время, чтобы успокоить народ, столичные власти собрали все запасы зерна и бросили их голодающим. Но любой запас имеет предел. Прошла неделя, другая со дня всеобщих восторгов, и все постепенно вернулось в исходное положение. Мука снова исчезла, а у булочных опять стали выстраиваться «хвосты», с каждым днем становившиеся все более длинными. Пошли толки о попытках уничтожения и порчи муки, и, действительно, в водостоках, на улицах, даже в сетях Сен-Клу стали находить груды хлеба, брошенного туда провокаторами или обманувшимися в расчетах скупщиками…
Воздух столицы накалился настолько, что достаточно было малейшего повода для нового взрыва…
* * *
21 октября на рынке Палю, у булочной Дениса Франсуа, шумели недовольные. Все это были люди, которым не досталось хлеба и которые собрались, привлеченные слухами, будто Франсуа утаивает хлеб с целью спекуляции. Народ ворвался в лавку, стал искать и, действительно, обнаружил несколько караваев; это был дневной запас для семьи пекаря и его служащих. Но голод быстр и слеп в своих решениях. Франсуа схватили и поволокли в ратушу, а слух о его мнимом преступлении мгновенно облетел весь город, собрав на Гревской площади многотысячную толпу.
В ратуше пекаря допросили; его невиновность была сразу установлена. Но, якобы с целью укрыть от народной ярости, его решили препроводить в Шатле.
Однако, как видно из всего последующего, спасение бедного булочника не входило в планы «трехсот». Еще 14 октября Мирабо внес в Учредительное собрание законопроект против «сборищ», который требовал репрессивных мер против любых «незаконных демонстраций», вроде тех, которые подготовили версальский поход. И теперь подручные господина Байи, видимо, решили провести наглядный урок для скорейшего утверждения намеченного закона… Говоря иными словами, Франсуа был обречен.
Его вывели из ратуши, почти без конвоя, прямо в объятия ревущей толпы. Разъяренные люди овладели им, не встретив сопротивления, и на глазах у равнодушных представителей власти несчастный был повешен на ближайшем фонаре.
Все это произошло настолько быстро, так спазматически, что большая часть граждан, находившихся на площади, даже не разобралась в сути дела и теперь оторопело стояла в полном молчании, словно не понимая, что произошло…
Но «триста» прекрасно понимали, что можно извлечь из инсценированной ими драмы.
Не теряя времени, они отправили депутацию в Учредительное собрание с просьбой немедленно вотировать военный закон. И Ассамблея, 14 октября рукоплескавшая предложению Мирабо, не нуждалась в особенно сильных настояниях.
Только один депутат осмелился горячо возразить против этого закона в последующих прениях: это был Робеспьер.
— Народ нуждается в хлебе, — заявил он, — а вы хотите послать солдат, чтобы перебить народ… Ничего не скажешь, мудрое предложение!.. Нет, господа, не заблуждайтесь: не насильственные меры, а всесторонне продуманные решения нужны для того, чтобы прекратить источник наших бедствий и расстроить заговор, который, быть может, не оставляет нам другого средства, кроме преданности делу… Нужно не избивать голодных, а учредить истинно национальный суд!..
Робеспьера поддержал Бюзо.
Но, оставив их слова без внимания, Ассамблея единодушно декретировала пресловутый военный закон.
Сущность его состояла в следующем.
В случае «опасности для общественного спокойствия» в окне ратуши вывешивался красный флаг; после этого сигнала всякие «сборища» становились «преступными», и городские власти, отправив против них солдат, имели право, вслед за кратким предупреждением, открыть огонь по непокорным, а зачинщики подлежали смертной казни…
Этот ужасный закон был обнародован под звуки труб и барабанного боя, с мрачной торжественностью. Приставы ратуши в церемониальном одеянии разъезжали верхом по Парижу, громко оглашая текст декрета среди общего гробового молчания, в то время как национальные гвардейцы оттачивали свои сабли…