Литмир - Электронная Библиотека

Мы тоже восхищались Оддрун и уважали ее не меньше, чем сама Силье. Она была начитанна, умна и много знала, и у нас просто в голове не укладывалось, что женщина вроде нее может так много и так подолгу разговаривать с нами, что она даже в отсутствие Силье может позвать нас в дом и угостить чаем, что она может приглашать нас к себе на вечеринки и обращаться с нами точно так же, как с остальными, взрослыми гостями.

Кстати, она устраивала у себя совсем не такие вечеринки, какие иной раз бывали у моей мамы и других знакомых мне взрослых, она устраивала приемы. И встречала приглашенных напитками в высоких и широких бокалах, куда опускала пластмассовую шпажку с коктейльной ягодкой на острие, а гости, зачастую известные персоны в местной культурной и даже деловой жизни, расхаживали по комнатам и беседовали между собой, пока не наступало время садиться за стол, и угощали их не каким-нибудь там мясным супом и не рагу да пивом, как я привык видеть на взрослых вечеринках, нет, здесь подавали какое-нибудь блюдо французского образца, с собственноручно собранными грибами, а к нему – изысканное вино, предпочтительно из тех же краев, что и само блюдо, ведь, по мнению Сильиной матери, именно оно превосходно сочеталось с едой.

Между прочим, открывая бутылку вина, Оддрун непременно вздыхала и сокрушенно качала головой по поводу намсусского винного магазина. Те вина, что у них в продаже, пить невозможно, едва ли не все приходится выписывать на заказ, а продавцы совершенно не разбираются в том, что продают, говорила она. Когда она заходила в винный, всегда кончалось тем, что именно она просвещала их насчет вина, а не наоборот, как бы до́лжно.

Не в пример Арвиду и Берит, моя мама, когда изредка приглашала к обеду гостей, вполне могла купить бутылку вина, но, независимо от угощения, на столе стояло либо венгерское “Эгри бикавер”, либо норвежское красное, вина недорогие и, как считала мама, достаточно хорошие. Если я, на свою беду, замечал, что всякое вино под стать вполне определенной еде, а не первой попавшейся, она отвечала едким сарказмом, вроде того, что она, увы, не такая культурная, как бы мне хотелось, или изображала обиду и со вздохом роняла, что старалась как могла и очень жаль, если вышло не ахти. Казалось, открыто принять что-нибудь новое было для нее равнозначно поражению. Все, чего не знала и не умела, она воспринимала не как шанс чему-то научиться, а как угрозу и как напоминание, что она звезд с неба не хватает. Кстати, это отражалось и в разговорах, происходивших за обеденным столом. Если по той или иной причине кто-нибудь затрагивал тему, которую не обсуждали раньше тыщу раз или по поводу которой, возможно, не все придерживались одного мнения, возникало беспокойство, немного похожее на тот настрой, какой всякий раз вызывал приход священника Арвида. В подобных случаях мама и все остальные, знакомые с неписаными правилами, как в этом кругу положено вести разговор, немедля пускали в ход всяческие уловки, чтобы вернуть беседу в известное и надежное русло.

Когда же мы сидели за столом у Силье и ее матери, ничего такого не было и в помине. Здесь допускались любые темы, что большие, что маленькие, и если некое суждение высказывал разъяренный или охваченный бурным весельем участник застолья, это, похоже, роли не играло. Арвид, и Берит, и все их религиозное окружение ценили самообладание и никогда не позволяли себе увлекаться, здесь же царила полная тому противоположность; не поощрялось только одно – недостаток пыла и интереса к обсуждаемому вопросу. “Господь любит тебя горячим или холодным, если же ты ни то ни се, Он тебя выплевывает”, – говорила атеистка Оддрун.

Мы бывали там с огромным удовольствием. Изо всех сил старались выглядеть искушенными и самоуверенными, хотя наверняка не умели вполне скрыть, что переполнены гордостью и благодарны до пресмыкательства. Восхищались всеми – за их знания и умения, за все, что им довелось пережить. Сама Оддрун оборудовала в мансарде студию и писала картины, где сквозным мотивом служили кондоры; беззаботный и говорливый мужик с седым конским хвостом и значком с изображением Ленина на лацкане пиджака был в 1968 году очевидцем студенческих волнений в Париже, а тип в костюме и в очках с толстенными линзами раньше хипповал и из конца в конец проехал по США в раскрашенном во все цвета радуги фольксвагеновском автобусе. Мы-то с тобой лишь несколько раз в каникулы ездили на машине в Швецию, и, как ни странно это звучит сейчас, когда зарубежные путешествия стоят так дешево и стали обычным делом, ни мама, ни Берит, ни Арвид тоже надолго из дома не уезжали.

Мы впитывали все, что рассказывали эти люди, собирали все истории, комментарии и размышления, а когда приходили в школу или на вечеринки ровесников, повторяли услышанное и делали вид, будто в основном дошли до этого своим умом.

И после трапезы все большей частью происходило не так, как мы привыкли. И у меня дома, и у тебя со стола всегда убирали женщины, относили все на кухню и, пока мыли посуду, болтали о том о сем. Маминой излюбленной темой были болезни и напасти вообще, а также дети, которых особенно жалко, да и у других женщин, как я заметил, именно эти темы пользовались наибольшей популярностью. Мужчины тем временем сидели в комнате, ждали, когда женщины подадут кофе и можно будет плеснуть туда водочки. Они смолили самокрутки, чертыхались и в крепких выражениях рассуждали о госбюджете или о том, что у кого-то там протечка в подвале, а порой кричали женщинам что-нибудь этакое, смачное, вроде как на грани приличия: “Тащите сюда кофе! Все нутро пересохло!” А мама и другие женщины высовывались из кухни и прикидывались сердитыми: “Молчи, хулиган, не то вовсе ничего не получишь!” И все смеялись.

Дома у Силье и ее матери, напротив, считалось в порядке вещей, что мужчины наравне с женщинами убирают со стола и помогают мыть посуду, а разговоры, какие велись при этом, просто продолжали те, что происходили за ужином, и я, во всяком случае, никакой разницы между мужчинами и женщинами не замечал. Оддрун с не меньшим жаром, чем мужчины, отпускала реплики о прогрессивном налогообложении, о немецкой литературе межвоенных лет и советской внешней политике, и, не в пример моей маме, которая, конечно, иной раз могла и пошутить, но шутки ее никогда не выходили за приличные для женщин рамки, Оддрун, как минимум, нисколько не уступала гостям-мужчинам в нахальстве и фривольности. В подпитии она частенько подшучивала над тем, сколько у нее было сексуальных партнеров и как легко добиться от мужиков того или иного, “достаточно чуток раздвинуть ноги, и они мигом сделают чего ты желаешь”, так она сказала, помнится, однажды поздним вечером, и ни я, ни ты, ни другие не сочли ее по этой причине бесстыдной или распущенной.

Когда народ дома у Оддрун крепко напивался, они, между прочим, могли совершать поступки, абсолютно немыслимые на тех взрослых вечеринках, какие мы с тобой знали по прежним временам. Например, худущая белобрысая особа с длинными волосами и глазами навыкате, в прошлом актриса Трёнделагского театра, разделась догола, вышла на балкон, уселась там и курила, вызывающе глядя на прохожих внизу. Представить себе невозможно, чтобы кто-нибудь из подруг мамы или Берит учинил что-то подобное, как бы они ни напились и как бы далеко от дома ни находились, а случись такое и выйди наружу, это означало бы личную катастрофу и вечный позор. Но наутро, когда мы проснулись и сели завтракать, белобрысая особа вышла из спальни и – хотите верьте, хотите нет – вовсе не забыла и не делала вид, будто забыла сей эпизод, она ничуть не стыдилась, а до слез хохотала, рассказывая, какие лица были у проходивших мимо мужиков, и все остальные за столом тоже громко, от души смеялись.

Хотя Оддрун, ее друзья и сама Силье были свободны от предрассудков, мы так и не рискнули обнаружить наши с тобой отношения. Конечно, мы прекрасно знали, никто из них не имел бы ничего против. Но, как ни парадоксально, именно потому и хранили все в секрете. Ведь узнай Силье об этом, она, ясное дело, рассказала бы другим. Просто не смогла бы понять, что если двое мужчин спят друг с другом, то это сочтут постыдным, и даже если б мы упросили ее молчать и она бы поклялась, что никому не скажет, то все равно бы рассказала, а после не поняла бы, почему мы так завелись. “Господи, да расслабьтесь вы! – сказала бы она. – Какие пустяки”. Самоуверенность делала ее неуязвимой, и она вела себя так, словно и все вокруг тоже самоуверенные.

10
{"b":"167182","o":1}