Литмир - Электронная Библиотека

Перевалило на вторую половину февраля-снежника. Тихо угасала жизнь патриарха…

Скончался непримиримый и упрямый, несговорчивый и несломленный владыка Гермоген, а к Москве подтягивались две силы.

Гонсевский на Думе объявил:

— Панове, крулю угодно видеть гетманом над рыцарством, какое в Московии, вельможного пана Ходкевича.

Оставив Кремль на полковника Струся, Гонсевский вместе с боярином Михайлой Салтыковым отъехал в Речь Посполитую…

К концу подходило и время, отведенное историей «Семибоярщине»; коли победит коронное войско, на московский трон сядет Владислав либо сам Сигизмунд; ополчение одолеет — Земский собор царя Изберет…

Андрейка еще спал, а Акинфиев уже двери кузницы открыл, горно раздул. В избах затопили печи, потянуло дымом. Артамошка подумал, что с той поры, как ушли из-под лавры Сапега и Лисовский, все здесь изменилось. Клементьево заново отстроилось. С западной стороны от монастыря, по настоянию Дионисия и Авраамия, на возвышении, именуемом горкой, срубили первые домики, и городились дворы Пушкарной и Стрелецкой слобод. Мастеровые из сельских и монастырских стараются, не кому-нибудь возводят — стрельцам и пушкарям, защищавшим лавру.

Дома получались ладные, высокие, с подклетями, с резной обличкой. Рамы оконные пузырями бычьими затянуты.

Встал Акинфиев на пороге кузни, залюбовался. Вот-вот застучат топоры, запахнет смолистым духом, а землю на стройке усеет свежая щепа.

Мужики возвращению Артамошки обрадовались и хоть знали: скоро уйдет кузнец с ополчением, — но работы натащили — знай поторапливайся.

В первый вечер Пелагея обрадовала Артамошку: воротишься, сказала, стану твоей женой…

Доволен Акинфиев, Андрейка тоже в коий раз заявил: освободим Москву, к Варварушке вернусь.

«Человек не медведь-шатун, — думает Артамошка, — он пристанище постоянное иметь должен».

Староста клементьевский предлагал Артамошке:

— Не поклониться ли нам князю: может, останешься. Нельзя нам без кузнеца.

На что Акинфиев ответил:

— Вернусь непременно, ядрен корень, но не раньше, чем ляхов одолеем.

Через несколько дней земское ополчение выступило из Троице-Сергиевой лавры…

Князь Пожарский медлил еще и потому, что не знал, как поведут себя Заруцкий и Трубецкой. Атаман на коварства горазд. Эвон у Переяславля наскочили его казаки на авангард ополчения, но были отбиты, а теперь, Коломну пограбив, вместе с Мариной Мнишек отправились опустошать рязанскую землю.

Молчит и Трубецкой. Не замыслил ли он к Ходкевичу перекинуться? Соблазнится на посулы Жигмунда и станет служить Речи Посполитой…

Но в лавре нежданно побывал у Пожарского Шаховской и заверил: Трубецкой ожидает земское ополчение, чтобы вместе ляхов из Кремля выбить.

Ходкевича задерживал обоз. Тяжело груженный пороховым зельем, бочками с солониной и кулями с мукой и зерном для осажденных в Кремле, он едва тащился по российскому бездорожью.

За Вязьмой повстречался гетман Гонсевский.

— Панове, швыдче поспешайте, — едва из возка высунувшись, бросил Гонсевский, — иначе вас опередит нижегородское ополчение. Бейте московитов особно, найпред Трубецкого, а познева Пожарского.

Расстались гетманы холодно. Ходкевич и без Гонсевского знал, как ему поступать, потому и ответил:

— Але вельможный пан Александр того допрежь не знал? Ему бы не умничать, а князя Трубецкого поколотить и от Москвы прогнать.

Плюнув вслед отъехавшему возку, проворчал:

— У пана Гонсевского нет гонора, и он бежит от москалей, как крыса с тонущего корабля.

Сыро в Гостинском замке и мрачно. Укрытый теплой шубой, лежит на жесткой тесовой кровати Василий Шуйский. Смерть дышит в лик бывшему государю российскому. Перед затуманенными, гаснущими очами жизнь прокручивается. Его жизнь, царя Василия. Ох, если бы он мог повторить ее заново, разве взял бы на себя столько греха? К скипетру тянулся жадно. А к чему? Власти алкал, будто она годы ему продлила. И вот оно, конец всему, на чужбине, не в родной земле покоиться…

Жена, Марьюшка, в монастыре, брат Дмитрий эвон, тут, в сторонке топчется. Видать, проклинает Василия, что обрек на такое существование. А кто виноват, сколь раз воинство губил?

Катерина, жена его, в святом углу поклоны отбивает, грехи замаливает. Отпустит ли их Господь? Кровь Малюты Скуратова в ее жилах…

Седни, с утра, велел Шуйский привезти к нему Филарета, решил собороваться, в мир иной отойти, как православному положено.

Вздохнул. Ему бы в Москве, в родных хоромах, на пуховиках помирать — все легче было бы. А для него венец царский в терновый обратился…

В замке полумрак, свет едва просачивается сквозь узкие окна-бойницы. Катерина на коленях шепчет слова молитвы, но Василий не разберет какой.

А она одними губами выговаривает:

— Пресвятая Дева Мария, спаси и помилуй…

К ней тихо подошел Дмитрий, остановился за спиной. Она резко обернулась, глаза горят неистово. Прохрипела:

— На колени! Грешница я, молись!

Опустился князь рядом с женой, а Катерина шепчет:

— Прости и помилуй, прости и помилуй.

Знает Дмитрий, в какой вине кается. Тихо в замке, но в голове Василия отчего-то звон колокольный. Колокола бьют басовито, колокольцы-подголоски ведут хитро. Какой же это праздник?

— Почто отвернул ты, Боже, взор от меня? — промолвил Шуйский и приподнял голову. — Приехал ли Филарет?

Никто не ответил ему.

Слабеет мозг, нет сил. Но вот наконец мысль донесла знакомый образ Овдотьи.

— Овдотьюшка, — четко выговаривает Василий и плачет.

Может, оттого и вся его жизнь так горька, что нарушил он седьмую заповедь: «Не прелюбодействуй!»

Не в том ли причина потери силы духовной, что в жестокой вражде, как в котле, варился…

А сколь раз предавал забвению девятую заповедь: «Не лжесвидетельствуй!»

Видать, позабыл он, Василий, «Память смертную», пренебрег учением Христовым: всякий живущий о смерти помнить должен.

— Господи, — чуть слышно произносит Василий, — готов яз умереть, дай лишь храбрости. Верую в воскресение из мертвых…

И вдруг — будто варом обдало — вспомнил, как везли его варшавскими улицами: люд сбежался поглазеть на плененного московского царя, зубоскалили, перстами тыкали.

Затрепыхалось, забилось глухими рывками сердце. Перед Шуйским как наяву предстал окоем леса и до боли знакомая усадьба. Он силился вспомнить, где видел такое, но чей-то голос упредил: «Это твоя вотчина, Василий, родина твоя… Аль не узнал?»

Каневцы шли левым крылом коронного войска. В авангарде, далеко опередив сотню, ехал Тимоша, а с ним еще пятеро казаков. Малоезженая дорога вела краем леса, иногда, сужаясь, заводила в заросли, и тогда каневцы двигались гуськом.

— Ино степи днепровские, — сказал сивоусый казак Сероштан, — куда ни глянь, сердцу радостно.

Тимоша с ним не согласен. Степь хороша, особенно весной и в начале лета, в пору цветения. Но в знойную пору, когда выгорают травы и нет коням корма, беда куреням. Сколько раз Тимоша ловил себя на мысли, что, если поднять степь сохой и хлеб посеять, поди, добрый урожай выдался бы. Тимоша лес любил, сколько раз укрывал он ватажников и кормил…

— Хлопцы, — обернулся Тимоша к товарищам, — в лесу гляди в оба, как бы лихие люди не наскочили.

— У нас сабли вострые, — рассмеялся кривой казак.

Однако, когда каневцы въезжали в лес, старались держаться осторожно. Версты через четыре они снова развеселились, зашумели, и только Тимоша все осматривался. Хлестали по лицу ветки, хрустел под копытами валежник. На миг почудилось Тимоше, что он в Орле, у сестры Алены, она топит печь, и в огне потрескивают поленья…

Приближалось время к обеду, и решили дать лошадям отдых. На опушке казаки стреножили коней, достали из переметных сум сухари, вяленую с осени рыбу, сало. Поели, вздремнули. Тимоша пробудился от неугомонного крика сороки.

— Чуете? — сказал он.

— Зверь спугнул, — отмахнулся кривой казак.

Тимоша возразить не успел, как лес вдруг выбросил с полсотни ватажников с самопалами, топорами, кистенями. Каневцы и сабли обнажить не успели, как их уже свалили. И пролиться бы крови, но вдруг, перекрывая шум, раздался голос молодого ватажника:

122
{"b":"167091","o":1}