Он увидел алмасты на лесистом склоне, откуда хорошо видна была поднимающаяся к небу гора со шлемом на голове. Она сидела под кустом орешника, боком к нему, согнув босые, в ранках и в земле ноги, держа на коленях сверток и что-то вполголоса напевая. Длинные, или с проседью, или грязные, волосы спадали на лоб и глаза, а позади опускались на землю, покрывая серо фиолетовый кафтанчик поверх когда-то желтой рубашки. С ворота кафтанчика свешивался на плечо обрывок золотистого галуна. Проваленную щеку пересекала полоска запекшейся крови. Озермес медленно направился к ней и услышал слова колыбельной:
Матери подол тебе колыбель, о, маленький мой,
Матери грудь тебе пища, о, маленький мой...
Старуха эта не могла быть алмасты. Озермес, не дойдя до нее, кашлянул и остановился. Она вздрогнула, вскочила и, прижав к груди завернутого в тряпье ребенка, посмотрела на Озермеса блестящими, лишенными выражения, словно слепыми, глазами. — Мира тебе, мать, — сказал он, — ты напрасно убегала от нас, клянусь богами, я не причиню тебе ничего дурного. Пойдем со мной, моя жена встретит тебя как дорогую гостью. — Склонив трясущуюся голову к плечу, она какое-то время всматривалась в него, потом темное худое лицо ее исказилось от плача, она переложила ребенка в левую руку, а правой ударила себя в грудь. — Мой ребенок, он маленький, ему холодно. — Пойдем, не бойся, там сакля, — стал уговаривать Озермес. — Иди вперед, вон туда. — Она жалобно запричитала и не сводила глаз с него, словно вспоминая что-то. Он подошел ближе и почувствовал смрад, исходящий от свертка. Если она держала в руках ребенка, то он был мертвым. — Кто ты, мать, как зовут тебя? — Она, не понимая, плакала без слез. Озермес прикоснулся к костлявому плечу. — Иди туда, в ту сторону. — Он слегка подтолкнул ее в спину, и она, оглядываясь на него и прижимая к груди сверток, потащилась к поляне. Озермес шел немного отставая, слева от нее.
Чебахан не было видно, наверно, вошла в саклю. — Белорукая! — крикнул Озермес. — Белорукая! Это не алмасты, это полуживая старуха. — Чебахан выскочила из двери так, словно кто то вытолкнул ее оттуда, посмотрела на старуху и в нерешительности остановилась. На миг в глазах старухи промелькнуло что-то осмысленное, возможно, она вспомнила, что уже видела Чебахан, но ничего не сказала, лишь беззвучно пошевелила губами. — Пусть твой приход к нам даст тебе спокойствие, — спохватившись, сказала Чебахан, — добро пожаловать, ты мне мать, я тебе дочь. — Она, улыбаясь, приблизилась к старухе, обняла ее слева, потом справа, наклонилась к руке, обхватившей ребенка, для поцелуя и в ужасе откинулась назад. — Ее ребенок мертв, — сказал Озермес. — Она ничего не понимает, разум оставил несчастную. — Бессмысленные глаза старухи бегали от Озермеса к Чебахан, и лицо мучительно исказилось, как у человека, пытающегося понять незнакомую речь. Словно ребенок, она повторила: — Он маленький, ему холодно. — Заплакав без слез, старуха опустила сверток на траву, встала на четвереньки и забегала вокруг него. Потом запела:
Матери грудь ему пища, о наш Аллах,
Всей семье его растить, о мой Аллах...
Чебахан вскрикнула: — Эту колыбельную пела моя бабушка! — Бросившись к старухе, она обняла ее за плечи и стала целовать ее руки. Старуха отдергивала руки, отталкивала Чебахан, потом судорожно обняла, и из глаз у нее потекли слезы. — Бедная мать моя, — приговаривала Чебахан, — несчастная мать моя, пусть Тха сжалится над горем твоим. — Старуха вдруг взвыла, разжала руки и поползла к свертку. Прижав его к груди, она медленно, через силу поднялась на ноги и, подойдя к валявшемуся на земле мертвому явору, села на него, выпростала из порванной рубахи голую, в грязных разводах, грудь, прижала к ней сверток и застыла, пристально уставившись во что то далекое, видимое одной ей. Озермес отвернулся. Чебахан встала, вытирая пальцами глаза и щеки, отряхнула с платья травинки и виновато посмотрела на невозмутимое лицо Озермеса. — Кому было посочувствовать матери, как не женщине, — одобрительно сказал он. — По выговору она из племени абадзехов. Покорми ее, но до этого сведи к речке, выкупай и дай что сможешь из своей одежды. И еще вот о чем я думаю: я вырежу из дерева куклу, и когда старуха заснет, завернем куклу в тряпье и подложим ей, а мертвого я похороню. Надеюсь, она этого не заметит. — Она очень грязная, — сказала Чебахан, — я согрею в казане воду. — Тебе виднее, — согласился он, взял в сакле топор и пошел искать деревяшку для куклы. У скалистого обрыва валялись срубленные им буковые и кленовые деревья, очищенные от веток, предназначались они для хачеша. Отрубив чурбачок, Озермес уселся на камень и принялся обрабатывать его кинжалом. Чебахан подбросила в огонь сучьев, поставила на очаг большой казан и, спустившись несколько раз к речке с кумганом, наполнила казан водой. Озермес время от времени поглядывал то на нее, то на старуху, которая, свесив голову, неподвижно сидела на мертвом дереве. Наверно, услышав потрескивание сучьев в костре, она повернулась, испуганно уставилась на огонь и закричала: — Горит! Горит! — Чебахан подбежала к ней. — Не бойся, мать, огонь не обожжет тебя. Отвернись, не смотри на очаг, не надо. — Она уговорила старуху повернуться, потом отошла, взяла кумган и, вернувшись к старухе, что то долго ей говорила, потом обняла за плечи и повела к оврагу. Проходя мимо Озермеса, она попросила: — Прости меня за то, что отрываю тебя от дела, отнеси к речке казан с горячей водой, я не смогу его поднять. — Он посмотрел на ее озабоченное лицо. — Хорошо. — Обмотав руки пучками сена, он перенес котел к запруде. Только он снова взялся за кинжал, как из оврага выскочила Чебахан, побежала в саклю и вышла оттуда с какой-то одеждой подмышкой и с миской, полной золы. Когда Озермес вырезал на конце чурбачка что то грубо напоминающее голову ребенка, от речки донеслась песня. Пелa Чебахан не своим, а низким, похожим на мужской, голосом: — О, Ела, мой мальчик сероглазый! О, Ела, Яла! — Потом послышался хриплый голос старухи: — Над Гойтхом гром гремит! — О, Ела, Яла, — повторила припев Чебахан. И кто-то из них захлопал в ладоши. Старуха повторяла одно и то же: — Над Гойтхом гром гремит! Над Гойтхом гром гремит!.. — И смеялась. Что там происходило? Пели они песню, которую поют во время засухи, вызывая дождь. Кто-нибудь разрисовывает на деревянной лопате нос, глаза и губы, наряжает лопату в женское платье, и люди, подняв лопату, идут по аулу. — Над Гойхтом гром гремит! О, Ела, Яла! — поют хоры. Хозяйки выбегают из сакль, обливают всех, кто попадет под руку, водой, одаривают курицей, мукой, маслом. Подростки забираются на деревья, сшибают с веток вороньи гнезда, вороны ошалело носятся, каркают, предвещая дождь. Ребятишки бегают, подняв в руке лягушек, наряженных, как в платье, в цветное тряпье. Придет дождь — лягушки посторожат, чтобы он не ушел. — О, Ела, Яла! — Из под множества ног поднимается пыль, скоро ее прибьет дождем. Люди уже у реки, летят в воду лопата, вороньи гнезда, лягушки. Все запрещенное — возможно. Джигиты бросают в реку друг друга, толкают женщин, падают в воду старики и старухи, на берегу разжигаются костры, и уже пахнет жареным мясом, а в реке — возня, визг, хохот, джигиты, прижав ладонью папаху, чтобы она не упала и чтобы не опозориться, оставшись с непокрытой головой, ныряют, хватают под водой девушек за ноги, невестка, обо всем позабыв, брызжет водой в лицо своей строгой свекрови, а та, прикрыв глаза рукой, благодушно повизгивает, девочка подросток, ошалев от вседозволенности, обливает соседа, почтенного отца многочисленного семейства. — О, Ела, Яла! — Женщина в съехавшем на затылок платке выбирается на берег, отжимает на себе удлинившееся от влаги платье, но к ней уже подкрадываются сзади, и она с радостным воплем снова плюхается в воду. — О, Ела, Яла! — Сизый дым от костров поднимается ввысь и сворачивается в облачка, медленно уплывающие к горам, туда, где рождается река. Лопата давно уплыла в море. Время погодя на нисходящей стороне, там, куда доплыла лопата, начинают вырастать черные шапки туч, и еще немного спустя оттуда прибегают слабые раскаты грома, вестники, посланные к ним приближающимся дождем... В горле у Озермеса запершило, он откашлялся и стал прислушиваться к голосам Чебахан и безумной старухи, неведомо как добравшейся до них из такого же сумасшедшего, навсегда оставленного ими мира. Старуха не понимает их, а они ее потому, что она обитает не в сегодняшнем, а в прошлом времени. Они как путники, двое из которых перешли через перевал, а один остался в глубоком, сыром и темном ущелье. Они пытаются дозваться друг друга, но тщетно. Пойти за отставшей невозможно, ибо еще никому не удавалось вернуться в прошлое, значит, ему и Чебахан остается одно — ждать, пока старуха не догонит их. Не дождаться можно только мертвого, а из старухи душа не ушла, иначе она не страдала бы и не плакала. — О, Ела, Яла! — пропела Чебахан уже своим, чистым голосом. Он подумал о том, что впервые слышит, как она поет, в ауле Чебахан лишь причитала и издавала вопли. Для чего в незапамятные времена прадеды их прадедов дали Шибле второе имя Яла, или, по другим говорам, Алия? Отец говорил, что это одно из имен верховного бога евреев, те называли бога Илией.