Еще о Володе: отсидел когда-то полтора года за якобы кражу бесхозного холодильника; его мысли о бомжах – «ведь у каждого была когда-то своя квартира», сам он очень боится, что однажды заставит кто-то продать квартиру и сделает бомжем, поэтому боится бывшую жену; всячески защищает Евдоху – всех защищает, кого боится и кто над ним издевается; его рассказ про увольнение – как она час держала его трудовую книжку в руках и уговаривала остаться на работе, еще подумать, – и это он врет; он, как оказывается, работает в больнице уж двадцать лет и пережил двух начальников.
Труповозы называют тучные трупы «кабанчиками». А тощие никак не называют – для них это всегда какая-то радость, неожиданная, что тощий; что легко будет и уместить, и тащить.
Привезли старика с истощением. Все время просился домой, упирался. Его помыли, чего он не хотел. Медбрат бил его в грудину со злости, что пытается подняться с каталки. Этот Альфред, его сразу стали называть Аликом, все время что-то пытался сказать, но услышать его уже было невозможно: ртом двигает, мучается, а ничего кроме свистящего хрипа не слышно. Я его наугад спросил: может, хочет домой, – и он удивленно закивал головой. Я был единственным человеком, кто его услышал. А потом его положили в отделение, хотя говорили, что везут домой. Вечером он умер, а дома у него вроде как и не было – его же привезли с истощением и со следами, ребра будто свинцовые – похоже, что палкой лупили.
Мужик и баба, лет сорока, пропитые, приводят бабку – свекровь, а тому мать, с переломом челюсти. Выяснилось, что они же ее и побили. Но бабка от больницы отказалась – и те обрадовались: они отчего-то боялись, что бабку госпитализируют, может, думали сдуру, что тогда их засудят. А бабка лечиться ни в какую не хотела, ругала всех матерно, что не пойдет. Ей пригрозили, что умереть может от загноения, но ей не терпелось выпивать дальше в своей семье, в которой все помирились.
Был непостижимый диалог, связанный с золотыми зубами, когда санитарам требовалось их все сосчитать, до семи, а не смогли – пять на виду, а остальные черт-те где глубоко. Замаялись – челюсть свело, как разжать? И стали спорить. Дескать, возьмешь труп, а окажется, что зубов и нет. А наши обижаются – сдурели, что ли, зачем нам зубы, не брали, мы ж не звери, чего сомневаться. А эти уклоняются – не брали-то не брали, а если где-то по дороге своровали. В общем мыкались, а потом один из перевозчиков махнул рукой – ладно, Вась, бери, если что, рассчитаемся за два зуба из своей зарплаты, хрен с ними, наша совесть чистая.
Пьянь. Привезли его чуть живого. Человечище, с громадными выпученными глазами. Тыщонка зажата в кулаке. Как он смирно улегся спать, когда перевалили голого в койку, а наутро проспался, то есть помер. И еще: все хранил, даже квитанции из вытрезвителя чуть не пятилетней давности. Хотели снять с него трусы, не давал – цеплялся, расставлял козлом ноги. А их взяли, трусы эти, да на нем же лоскутами порезали. Только клок и остался в его кулаке. Видимо, понял, как его ловко обкорнали, – и глаза до того слезно выпучил, что в них было глядеть невозможно. Так и увозили – в одном кулаке клочок трусов, а в другом эта тысяча зажата. То, что не отдал. Через день нас вызывали в терапию – уже труп. Кулаков не разжать. Выдавали труповозам, рассказали всю эту историю – они смеются – и оставили так.
Старая бабка, из простых, говорит: «Прывыкла…» Как будто даже простое слово произнести легко не получается: только через труд, как и жила.
Померла женщина, больная диабетом, весом в двести килограммов, от гангрены. Кругом мат, дурной хохот, но за всем слышны ужас и беспомощность: каталка английская такого груза не выдержит, в холодильник морга эта туша не влезет, из подвала морга по крутым полозьям в тесном коридорчике ее наверх не выкатить, – бессилие живых.
Девки сидят в сестринской и обсуждают жратву – что вкусней и как лучше сготовить, и вдруг со стороны раздраженный голос: «Хватит жрать, работать пора!» – это кто-то голодный не вытерпел.
Женщина рожала в приемном покое. Не кричала, никто и не заметил. Пришла с улицы – и родила. Тут же прошел слух, что отказывается от ребенка, – и набежали бабы, которые не могут забеременеть, из гинекологии, умоляя, чтобы им отдали. Но это было невозможно, конечно. Младенца тут же куда-то увезли. Мать – ушла.
Привезли бездомную – просила хлебца, а потом померла. Еще в больницу явилась голодающая старуха, просила, чтобы ее поселили в больнице и покормили, – выставили. Голод – это ведь не болезнь.
Пьяный лифтер: лифт как средство передвижения. Больничная картина. Типичная.
Привезли молодого наркомана. Орет, чтобы дали дозу. Фигура жалкая и вместе с тем трогательная – ходил, требовал у всех для себя теофедрина и разводил критику, что в этой больнице скорей сдохнешь. От госпитализации отказался – она ему без надобности, все равно что таблетка анальгина, – но потребовал, чтобы дали пожрать как человеку больному. Когда надоел, выкинули, как приблудного пса.
Володя Найденов. На очки денег нету и различает только то, что напечатано большими буквами. Если читает, то получается чудно – читает одни заголовки, будто пьет и не закусывает. Потому и обо всех событиях имеет самое общее мнение. Он же покупает бутылочку, но высасывает ее не доезжая до дома, по дороге домой, в общественном транспорте. И потом жалуется, что уж дома выпить оказывается нечего – не довез родимую, упил. А удовольствия никакого, даже не заметил, как случилось, что в бутылочке уж нет. Зимой это чаще случается, чем летом, потому что зимой ездит в пальто, а в пальто не стыдно похлебывать, вроде как оно тебя и бутылочку от взглядов прячет. Да и холодно. Летом же ты у всех на виду, стыдно. Да и жарко, муторно. Так что терпишь до дому.
Травили тараканов в поварском цехе. Мужики тамошние, чернорабочие, обрадовались, что начальство ушло, и устроили в отравленном цехе пьянку, сами себе хозяева. Наутро картина: кучи дохлых тараканов, стар и млад, и валяются на полу в тех же тараканьих позах мужички. Хозяйка заорала – оживились, расползлись, встали. Не только остались живы, но чрезвычайно хвалили пьянку, говоря, что такого удовольствия еще в жизни не ведали, чтобы водка так за душу брала. Дихлофоса надышались – вот и погуляли, насладились, будто в лесу или в бане. Но травят тараканов раз в год. Получается, раз в году у них еще один день праздника, это в прибавку к общенародным. Но тут праздник так праздник: как бы подохли, а потом будто воскресли – восторг жизни ни с чем не сравнимый, младенческий. Говорят, если на таракана, которого морили, прыснешь водой, то он оживает, а не прыснешь, то так больше и не оживет.
Как медсестра платье дорогое санитаркам торговала. Получился цирк. Все мерили, но никто не покупал. Померят, толстухи или худые – платье или виснет, или трещит на них, зато гордятся и радуются, будто дети, что померили. В магазине ведь и пощупать такого платья не дадут. Тут и поросячьи визги санитарок: «Ой, Валь, глянь, как на мне, вона как сидит!» – «Ну ты, Люд, в нем королева, дай мне, дай я надену-то». Так бы всей деревней в одно платье и влезли, как в упряжь. Так что оно потеряла товарный вид в ходе примерок. А денег у них отродясь не водилось.
Старшая медсестра уезжает отдыхать в Сочи. Для нее это событие. Низший персонал, где бабы сидят на ста тысячах зарплаты, ее счастью и рады, но и обзавидовались. У них, у санитарок, нет теперь возможности доехать даже из Подмосковья, где живут, до места работы. Электричка вздорожала в семь раз, так что если ею пользоваться, то нужно сто двадцать тысяч. Бабы потрясены и отчаялись. Ходили в администрацию, чтобы им дали дотацию на проезд до работы, но им отказали, а тогда и нет смысла работать, если расходы на проезд съедают всю зарплату. Не знают, где им теперь работать и чем кормить семьи, сидя безвылазно в своем Егорьевске. А вот старшая отбывает на юг – как на другую планету. К морю. Ей дают много душевных советов: чтобы собирала волосы в пучок – так лоб и лицо покрываются ровным загаром. Сам ее рассказ, как она звонила в кассы вокзала, заказывая плацкартный билет, звучит без конца и без начала, точно песня акына. Озвучивает долго со всеми неизвестно откуда взявшимися подробностями, как с ней вежливо разговаривали по телефону, будто этот разговор что-то изменил в самой ее жизни. «А она мне, девки, говорит…» Потом все бабство начинает по очереди вспоминать случаи из жизни, связанные с поездами, билетами. В тех же сильных нескончаемых красках, взахлеб и с чувством какого-то торжества – что все как у людей, что и мы на поездах ездили и черт-те как доставали на них билеты. Начинают спорить, как лучше ездить на юг – в купейном или в плацкарте. Старшая взяла плацкарт, ей бы иначе и не хватило, они и смогли с деньгами-то только потому, что питание и житье оплачивает профсоюз медиков, – и вот с чувством собственного достоинства рассуждает о полезных сторонах плацкарта, что он именно гораздо лучше, чем купейный: едешь с людьми, что спокойней и целей по нынешним временам, а в купейном и изнасиловать могут. Ей кто-то возражает, щеголяя тут же каким-то фактом из личного опыта, кто-то поддакивает, что вот ехала купейным и вправду чуть не изнасиловали.