Литмир - Электронная Библиотека

Но пьедестал оставался пустым. Оттокар просто не успел водрузить на него Иоанна Вольфганга Гете. Зима оккупировал Берлин стужей и снежными бурями. Работы прекратились, и все покрыл снег.

– Уф! – говорит Эрвин, отирая лицо забинтованной рукой. Ветер швырнул в него влажный ворох снега. Облетевшие липы избиты ветром. Тонкие ветки их сгибаются под тяжестью снега. Над ними чернеют голые верхи деревьев. Посверкивающая белизна морозного покрова и чернота верхушек лип расхристаны бурей. Все голоса большого города затихли. Даже киоск Отто напротив лип закрыт на замок. Во время сильных морозов Отто перенес торговлю в коридор своего дома, в конце переулка. Как покинутый ковчег, тонет киоск в снегах.

– Иди своей дорогой, – мать Хейни протягивает руку Эрвину. Она тяжело опирается на палку, с которой ходил на прогулку ее покойный муж. Платок небрежно висит на ее голове, и ветер раздувает черное пальто. Голос у нее хриплый и слабый. – Возвращайся домой, сын мой. Отсюда недалеко до моего дома. Напротив. – И она указывает палкой.

Большие, грубые хлопья снега летают там, вокруг газовых фонарей. Снег громоздится на тротуарах, по обе стороны улицы, до стен домов. Ветер взвихривает снежные шапки на крышах. Стекла фонарей покрыты слоем льда, и почти не светят. Окна домов темны, и только трактир Флора посылает в ночь широкий сноп света. В тишине переулка разносится пугающее завывание пса Ганса Папира. Старуха втыкает палку в снег и опирается на нее всей тяжестью тела.

– Доброго тебе пути, сын мой...

Длинный язык света коснулся лица Эрвина. На мгновение ярко осветило его пламя красного фонаря, и вновь погрузило во тьму.

– Ты в беде, сын мой, – старуха положила руку на воротник его пальто – беда тебя съедает.

– Съедает, мать, – улыбается Эрвин.

– В чем дело, сын мой?

– Оставьте. Еще мои беды вешать мне не вашу шею? Достаточно бед, и не стоит их увеличивать. Возвращайся в свой дом и к своей печи, мать.

– Оставим, сын, оставим. Даже без лишних слов все видно. Не знакомы ли мне признаки? – про себя бормочет старуха.

– Что вы сказали? Какие признаки? Трудно услышать из-за ветра.

– Да, признаки. Дело нелегкое, и не сейчас время о нем говорить.

– Если так, разойдемся, каждый своей дорогой, – Эрвин берет велосипед, прислоненный к веревочной ограде.

– Успеха тебе, сын. Большое спасибо, что проводил меня, и за прекрасные слова, сказанные тобой сегодня вечером на собрании. Откуда у тебя было столько добрых слов о моем сыне, ты ведь с ним вообще не был знаком? – удивляется старуха.

Сегодня исполнилось два года со дня смерти Хейни. Вечером устроили собрание в его память. Эрвин был главным оратором.

Ветер несколько затих. Из-за густой снежной завесы нисходит и поднимается голос Эрвин уже издали, из глубины морозной ночи.

– Я знал вашего сына, матушка. Знакомство было коротким. – Эрвин ведет старуху к фонарю и освобождает свою руку от кожаной повязки. Падающий снег делает мутным свет фонаря, и Эрвин отряхивает повязку о фонарный столб. Красный свет падает на глубокий шрам на его руке. – Это память от большой драки вашего Хейни на рынке. Случайно я оказался там в Рождество и дрался на стороне Хейни против одноглазого мастера. Этот мастер – мой отец, и этот знак остался с того дня.

– Знак, – бормочет старуха, опираясь на его руку, и голос е жесток, – и офицера ты видел?

– Видел, матушка. И не только во время драки. До того, как он выстрелил в твоего сына, я встретил его в доме моего друга.

– Итак, все то, о чем ты сказал на собрании, ты ясно и твердо видел?

– Видел немного, но предполагаю многое.

Сквозь завесу снега Эрвин видит испуганное лицо Эдит в тот летний день, в саду, когда ей стало известно, что Эмиль Рифке посажен в тюрьму.

– Ты точно знаешь, что офицер никогда не действовал от имени республики? – спрашивает мать.

– Точно знаю.

– Если так, сын мой, то, что говорят коммунисты, – ложь.

– Да, матушка, – отвечает Эрвин тяжелым голосом. – Так я и сказал на собрании.

– Точно так.

В последние дни коммунисты в своих газетах снова подняли историю гибели Хейни сына-Огня. Они выяснили, что, что офицером, сделавшим смертельный выстрел в Хейни, был Эмиль Рифке, посланный нынче наводить порядок в Альтону от имени социал-демократического правительства. На собрании Эрвин обвинил коммунистов, что своими обвинениями социал-демократов они, по сути, оправдывают тех, кто в действительности посылал этого офицера, чем и способствуют палачам...

– Офицер – нацист? – кричит мать, и слова ее летят по ветру.

– Полагаю, что это так, но точно не знаю.

– Но именно это и нужно узнать!

Эрвин провожает ее до входа в переулок. Она исчезает, входя в дом, и Эрвин возвращается к липам, и уезжает на своем велосипеде.

Город тих. Не слышно звонка трамвая, гудка автобуса, грохота поезда. Не видно толкущегося народа у входа в метро. В истории города первая всеобщая забастовка. Бастуют транспортники. Темные фигуры снуют во всех направлениях. Ледяная корка на тротуарах и мостовых трещит под тяжелыми сапогами, и безмолвие тут же замирает вслед за ними. Эрвин разглядывает забастовщиков, выставивших пикеты на перекрестках, и долго еще поворачивается к ним. Ему кажется, что он наедине со всеми этими черными фигурами, движущимися по улицам. Ветер, бьющий навстречу велосипеду, остро колет в лицо, обжигая его до красноты, руки замерзли, и дыхание теряется под порывами ветра. Он слышит шум сталкивающихся льдин на реке. Слева, за небольшим полем, течет река Шпрее. Конец улицы упирается в мост, по ту сторону которого – его дом. Там ждет его Герда. Эрвин сходит с велосипеда, немного размяться, и начинает хлопать себя по бокам, сбрасывая снег со своего пальто, топает замерзшими ногами, постукивает замерзшими рукавицами, трет посиневшие щеки и нос. Затем опирается о стену дома. Ночная тьма глубока. Снег смешивается с нею. Но вот он уже у моста. Огоньки уже ведут его по знакомой улице, и он уже размяк и замерз достаточно, чтобы вернуться к Герде. Она ждет его там, чтобы приступить к решительному, меняющему ход судьбы, разговору, а он все убегает от ее упреков и уговоров. Неожиданно он поворачивает обратно велосипед и останавливается около небольшой забегаловки на углу. Свет пробивается наружу из ее окон и слышны звуки старой народной песенки, звучащей с патефонной пластинки. Из-за стойки смотрит на него старый трактирщик, потирая руки.

– Что, парень, тяжелая зима. Такой зимы еще не было.

– Каждый год то же самое, – сердитым голосом отвечает Эрвин, и не может понять, откуда у него возник этот недружелюбный тон, – каждый год та же зима, и каждый год люди говорят, что такой зимы еще не было!

Эрвин видит себя в зеркале за спиной трактирщика. Почти не узнает самого себя. Снимает шапку. Чуб взъерошен. Светлые волосы во многих местах поседели. Глаза слезятся, и, несмотря на то, что щеки покраснели, пробивается сквозь красноту какое-то темное отчаяние. Брови прыгают: где это он уже видел это несчастное лицо с этими пятнами отчаяния? Его мать! Так ему помнится лицо госпожи Пумперникель в тот день, когда он с нею расстался и больше ее не видел. С таким лицом она смотрела на него: потемневшим, беспомощным от отчаяния. В тот день, оставив навсегда родительский дом, он был еще студентом Берлинского университета. Это были дни инфляции, дни, бурно продуваемыми по-новому веющими ветрами. Он подолгу гулял с Гердой, каждый вечер приходил и свистел под ее окнами. Дом ее родителей соседствовал со зданием старого суда, первым судебным зданием, построенным в Берлине. Стены здания украшали различные статуи: обезьяна – символ вожделения, орел – символ грабежа и убийства, дикий кабан – символ коррупции и взяточничества, и странная птица с человеческим лицом и ослиными ушами – символ корыстолюбия. Напротив здания суда, посреди круглой площади, стоял большой памятник Мартину Лютеру, который держал открытую Библию из бронзы в руках, протянутых к аллегорическим скульптурам пороков на стенах судебного здания. Эрвин и Герда сидели на ступенях памятника Мартину Лютеру. В те дни Герда еще не была истовой христианкой. Маленький позолоченный крестик еще не висел у нее на шее. Оба носили эмблему коммунистической партии, и говорили не о любви, а об их совместном участии в борьбе. И чем больше говорили об этом, тем сильнее разгоралась между ними любовь. В те дни воздух города пылал от знамен демонстраций, от гражданских диспутов и войн. Ораторы рождались на улицах. Голодные люди, чье имущество и сбережения съела инфляция, прислушивались к «освободителям» и предсказателям будущего, как, к примеру, Отто Кунце, странного путаника, с жирным блестящим лицом, словно бы сделанным из недопеченного теста. Он толкал многословные речи на улицах и площадях, обвиняя во всех бедах этого голодного города социал-демократов и евреев, и беспрерывно повторял: «Бейте их палками!» Отсюда пошло выражение «Кунце Палкин». За короткое время он собрал достаточное число приверженцев, чтобы получить место в парламенте, и там, среди избранных представителей нации, продолжал истерически выкрикивать: «Бить палками евреев!»

11
{"b":"166617","o":1}