— Все в сборе? — осведомился он.
— Сейчас посмотрю, господин судья, — сорвался с места секретарь и почти тотчас возвратился вместе с Крамайлем, которого вел скованный с ним одной цепочкой стражник. Крамайль сел. На первые вопросы он отвечал очень вежливо и подчас с таким достоинством, что судья удивился и в первый раз за все время присмотрелся к нему. Поло выдержал его взгляд просто, без вызова или слабости.
— Была ночь, господин судья, — подтвердил он, уточняя время совершения кражи. Судья снова заглянул в досье и машинально перечитал полицейский рапорт.
— Ночь? — переспросил он. И, внезапно просвещенный словом «ночь», обернулся к Поло: — Вы что, не в себе? Вы что, хотите, чтобы ваш проступок получил квалификацию воровства и вы предстали перед судом присяжных? Я не спрашивал вас, была ли это ночь.
«Я не должен исчезнуть. Еще не сейчас. И все же… Все подонки… Но надо быть справедливым, я должен вершить справедливость», — подумал он.
И, обращаясь к секретарю, осведомился:
— Надеюсь, вы ничего не записали?
— Нет, господин судья.
Пусть поберегутся слишком великодушные судьи. Порыв, идущий прямо от сердца, уличный хулиган ловит на лету и отвечает на него столь же горячим порывом, но рискующим его погубить, несмотря на самые лучшие намерения судьи. Поло уточнил:
— Там же есть рапорт ищейки.
Судья еще раз полистал досье, обнаружил в нем рапорт агента и прочел. Действительно, там все было: и указание часа, и слово «ночь», причем подчеркнутое. Эта черта под «ночью» спасла Поло и погубила судью.
«Что полицейский агент, — стал уточнять он, хотя и мысленно, значение терминов, — пишет рапорт, это очень хорошо. Это по правилам. Следовательно, он должен использовать инструкции, базирующиеся на основных положениях. Я допускаю, что он волен использовать любое слово, чтобы обозначить или описать приводимые им факты, но он не должен их комментировать, ибо последнее подлежит правосудию. Подчеркивая же слово «ночь», агент прибавляет ему смысл, какового в нем не содержится по его семантике. Ибо, будучи подчеркнутым, слово «ночь» становится указанием на отягчение вины, приобретает обвинительный оттенок. Этот новый его смысл приведет Крамайля в суд присяжных. А ко всему прочему черта для подчеркивания не есть грамматический знак, следовательно, не апробирована ни правилами, ни инструкциями, на них основанными: она наделяет слово новым смыслом или даже придает ему тон осуждения, каковой вдохновлен не помыслами о справедливости, но темной жаждой мщения. Черта под словом «ночь» — не что иное, как донос, а данный рапорт — плод деятельности доносчика, следовательно, я могу без него обойтись. Я таким образом совершу акт глубочайшей справедливости и, кто знает, быть может, подниму ее планку повыше?»
Надежда, казалось, придала ему жизни. Он чуть-чуть раздулся. Подобно деревьям весной, почувствовал, что готов зазеленеть. Если его главная забота как судьи — судить, то есть отделять справедливое от несправедливого (иначе говоря, «осудить» в таком случае не есть «судить»), он бы мог становиться все менее и менее судьей и под конец совершенно растаять, оставив после себя только лужицу мочи под креслом.
«Я хочу быть справедливым».
Но «справедливый» означает еще и «милосердный». Уже вслух он добавил:
— Я бы не стал упоминать о ночи на теперешнем допросе.
— Благодарю вас, господин судья, вы молоток.
Голос Поло снова приобрел врожденную лихость, так как изливался прямо из сердца, вынося оттуда те слова, что там находились. Все это продолжалось секунду. Но какую секунду! Он заключал мир с обществом. Но воспоминание о полицейском рапорте его все же немного опечалило. Испытывая теперь доверие к судье, он осмелился заметить:
— А вы не думаете, что председатель суда может прочесть рапорт? Ведь случается же иногда, господин судья… Бывает…
Судья не ответил. Он смотрел на полупрозрачный листок с машинописным текстом и снова читал подчеркнутое слово «ночью». Прекрасная ночь, о, ночь любви! Ночи пьянящие, полные ласк… А у нас ночи прекраснее ваших дней… Ночь над нами раскрывает свой полог… Ночи на святого Георгия… Ночи на святого Иоанна, Вальпургиева ночь, наконец… Это было в три часа ночи. Точка. «Ночь» Микеланджело. Черточка под словом «ночь». Судья перестал думать и отдался на волю несколько тошнотворных мечтаний, которые способны замещать процесс размышления. Когда прекращаешь думать только потому, что все аргументы исчерпаны, либо из-за того, что они вошли с самими собой в противоречие, а то и просто от усталости, соскальзываешь в какую-то зыбкость, смутность, где решение выплывает само по себе. Взгляд судьи, скользивший по папиросной бумаге, был очень далеко от нее, он глубоко ушел в себя, заслонившись стеклами очков, и покачивался на тех волнах, чья обволакивающая сладость обладала слишком большой притягательностью, чтобы ее называть словом «ночь». С какого-то времени он вообще перестал судить. Сложил вчетверо полицейский рапорт и, все еще витая где-то далеко, разорвал его на мелкие кусочки и бросил в корзинку под повлажневшим взглядом Поло, возмущенным взглядом стражника и при полном равнодушии взиравшего на это секретаря суда. Поло едва был в силах вымолвить словечко «спасибо», поток слез чуть не пролился из его глаз, так как он понял, что на какое-то очень краткое мгновение превратился в предмет великой любви. Судья машинально продолжал вести допрос. Затем, не переставая вопрошать, он взял чистый лист бумаги и очень ловко накарябал на нем записку, адресованную германским властям, о том, что при аресте некоего Крамайля (Поло) у него обнаружили какой-то таинственный план, содержащий указание на местоположение каких-то объектов (трудно поддающееся определению) почти во всех городах Франции. Накануне выхода из тюрьмы Поло предстал перед тремя немецкими офицерами из службы контрразведки. Когда его ввели в их кабинет, все трое поглядели на него, а потом на расстеленную на столе карту. Поло ее заметил. И покраснел. Не церемонясь, один из офицеров заявил:
— Румянец на ваших щечках — это признание.
Поло не понял. Вернее, плохо понял, поскольку слова «румянец», «щечка» принадлежали литературе или нежным речам тетушек. Он сглотнул слюну. Странная сухость обожгла краешки век. Но глаз он не опустил.
— Рассказывайте всё!
Это приказание прозвучало очень сухо. Поло даже не моргнул. Немецкий офицер начал терять терпение.
— Вы понимаете, чем для вас может обернуться ваше молчание?
Наконец мало-помалу его замешательство приняло более определенный вид, чтобы затем развеяться. Поло познал стыд объяснения немецким офицерам, что на этой карте в каждом городе помечено место встреч для пидоров, куда он направлялся или собирался направиться, чтобы попотрошить самых доверчивых. Его направили в концентрационный лагерь в Руйе. Но прежде ему пришлось присутствовать при тюремном бунте. От трудов, заключающихся в том, чтобы спасать человека, противопоставляя его другим людям или ему самому, прибегая к своим декретам, к своему Священному Глаголу (уничтожив документ, официально подтвержденный печатями), судья почувствовал себя в полном изнеможении и одновременно преисполнился великой гордости, ибо осмелился на царственный жест, исполнил, притом блистательно, свою работу, не имея иных свидетелей, кроме уличного воришки (хотя, конечно, в глазах конвоира он совершил преступление, и тот уже задавал себе вопрос: поможет или повредит его повышению, если он об этом обмолвится кому следует), и это все заставило его содрогнуться, испытав нечто похожее на стыд, но стыд, смешанный с немалой толикой упоения: он ведь только что отобрал все у людей и отодвинулся от них так далеко, что не мог не попытаться возместить это неким залогом, и вот внезапно, почти что мистически он взвалил на себя этот грех, притом путем хитроумных заключений и мыслительных уверток снял его же с плеч полицейского агента. А посему его преступление, сиречь донос, оказалось следствием его повышенной гуманности. И ни одно из его действий не повлекло угрызений совести.