— А что? — выпрямился Головкин. — Сколько кровь сосать можно?
Видать, ветер морской в голову ему шибко ударил, а может быть, пальба пушечная так вдохновила или бесчисленные паруса российские, расцветившие море, подействовали сильно, но вид у Гаврилы Ивановича был в сей миг весьма воинственный.
Царь поглядел на него, сказал:
— Не дури, знай меру. Письмо написали.
Царь, когда его известили, что письмо готово, спустился в каюту и при свече, шелестя листиками, сел читать.
— Так-так, — говорил, пробегая строчки глазами, — зело… зело… — И наконец подвинул листки к Макарову. — Перебели, — сказал, — пущай читает королева. Поглядим.
Петров флот подходил к Аландам. На камнях у острова закипали буруны, зло резали воздух чайки. Над темно-зеленым морем хищно отогнутые назад крылья чаек вспыхивали, как белые искры. Конусные кровли редких домишек на островах, казалось, царапали небо. Бросили якорь. Тяжелое тело якоря ударило в воду, вскинув брызги. По флоту дали семафор: «Встать на якоря, ждать команды». С борта флагмана спустили шлюпку, в нее спрыгнул со штормтрапа офицер, и матросы налегли на весла. Мерными толчками шлюпка пошла к берегу.
Петр, стоя на капитанском мостике флагмана в зеленом мундире с красными отворотами на рукавах, молча смотрел ей вслед. Лицо царя было сосредоточенно и жестко. Задуманное им дело приближалось к развязке. Волна могуче вздымала тяжелое флагманское судно, покачивала плавно. Мачты парили над головами стоявших на палубе, как православные кресты, принесенные к этим скалистым берегам российским самодержавием. Под кормой при каждом спаде волны глухо вздыхало: «У-у-х-х-х…» И долго-долго, будто испуская последний дух, шипело хрипло. Шлюпка уходила все дальше и дальше. На мысу острова увидели человека в синем шведском офицерском мундире. Он стоял неподвижно и вдруг, сорвавшись с места, побежал как-то боком, словно его толкал злой ветер.
Петр Андреевич, стоя рядом с царем, заметил, что руки Петровы, лежа на фальшборте, нервно, беспокойно играют пальцами на сыром грубом пеньковом канате. И Толстой тут же вспомнил сорвавшийся чуть ли не в крик голос Гаврилы Ивановича, когда обсуждали письмо к королеве Ульрике-Элеоноре. И волнения царя Петра, и ни на что не похожий крик канцлера были ему понятны. Мир, мир был нужен, и сейчас, немедленно, в сей же день. Кровью умывалась Россия, и никакими словами, крестами, молитвами от этого нельзя было отгородиться. Вырвавшееся у старого Головкина «…к бабушке ее можно послать» было как вопль отчаяния. Он-то, Гаврила Иванович, знал, что говорил. И не ветром морским голову ему закружило, не пушечной пальбой и победными парусами размахнувшегося по Балтике российского флота… Нет… Вовсе нет… Много видела Россия крови, страданий, лишений и молила — хватит! Вот что означали шевелившиеся на фальшборте пальцы Петровы и крик канцлера. Нужда в мире была крайняя. И вдруг Петр взглянул на Толстого. В глазах царевых, еще минуту назад остро и жестко всматривавшихся в морскую даль, Петр Андреевич неожиданно различил растерянность. И даже губы Петра сложились в несвойственной для царя горестной гримасе. И тут, словно искра в сознании вспыхнула, Толстой понял, о чем в эту минуту подумал Петр. Сына-то, царевича Алексея, он, царь, звал в Копенгаген для участия в морской баталии на Балтике… Для морской баталии, а что из того вышло… Губы Петра все подрагивали, подрагивали… Толстой отвел взгляд и о своем Иване подумал с болью. «И не обласкал его, — укорил себя, — да все вот в заботах. Ну да Филимон с ним рядом. Филимон…»
К острову Сундшер Петров флот подошел, когда барон Лилиенштедт с российскими представителями только-только сели за обеденный стол. Барон был, как всегда, нетороплив: заправил за воротник накрахмаленную, жесткую салфетку, подобрал выглядывающие из рукавов кружева, звякнув стеклом, налил бокал воды.
В глубине дома раздались торопливые шаги.
Седая бровь барона дрогнула и поползла кверху.
Шведский офицер, умерив стук каблуков, подошел к барону и склонился над его ухом. Удерживаемый старческой рукой Лилиенштедта нож упал на скатерть. Барон с минуту сидел неподвижно, затем, подняв руку, смял у горла салфетку, сорвал, швырнул на стол и, с грохотом отодвинув стул, поднялся.
Это было столь необычно, что Остермак в первое мгновение подумал, что в доме случился пожар и пылающая крыша вот-вот должна рухнуть.
Через минуты барон и русские представители были на причале. По всему горизонту белели паруса, их было даже трудно сосчитать. На мачтах различимо веяли белые, с андреевскими крестами российские флаги.
— О-о-о, — выдохнул барон.
Стоящие на причале увидели: качаясь на волнах, к берегу идет шлюпка. И не успел барон собрать блеклые губы в обычную брюзгливо-презрительную складку, как шлюпка глухо стукнула бортом в причал, на берег вышагнул из нее офицер, в одно мгновение оглядел стоящих на пирсе людей и, вскинув руку к треуголке, прошел к Брюсу. Мимо барона Лилиенштедта он прошел так, как ежели того и не было на причале. Барон понял, что здесь он уже не хозяин, и причиной тому были даже не маячившие по горизонту российские корабли, но уверенность, с какой офицер в мундире Преображенского полка ступил на влажные, темно блестевшие от залетавших с моря брызг тяжелые камни причала.
С удовольствием, как это бывает у юных, недавно поступивших на службу людей, розовея лицом, офицер сообщил, что на флагмане господ Брюса и Остермана ждет царь. Отступил в сторону, округляя смелые глаза и указывая российским дипломатам путь к шлюпке.
Такая стремительность и вовсе сокрушила Лилиенштедта. У барона нервически задрожало лицо. Какой-то туман окутал его сознание: «Возражать? Настаивать? Возмущаться?» Нет, воля Лилиенштедта распалась, как звенья разорванной цепи. Он увидел перед собой лицо Остермана. Тот что-то говорил, любезно улыбаясь. Но барон был не в силах понять его. Остерман поклонился и пошел к шлюпке. Брюс двинулся за ним… Офицер спрыгнул в шлюпку последним. Сильными руками оттолкнулся от причала, выкрикнул команду матросам. Весла упали на воду. Барон по-прежнему недвижимо стоял на пирсе. Ветер с моря бил ему в лицо. Глаза Лилиенштедта были налиты паническим ужасом. Он знал: чрезмерное честолюбие всегда наказуемо, но то что Карл так низко уронит шведскую корону — он не ждал.
Царь Петр встретил Остермана и Брюса, сидя за столом в капитанской каюте. Справа от царя Гаврила Иванович Головкин, слева — Петр Андреевич Толстой.
В каюте крепко пахло табаком.
Петр сказал жестко:
— Садитесь.
Остерман одним духом, низко клоня голову, шагнул к столу. Брюс сел степенно.
Петр, поднеся к лицу обе руки, потер указательными пальцами у переносицы. Сказал в ладони:
— Налей им по рюмке, Гаврила Иванович. Слышал, кормлением-то королева вас не баловала…
Гаврила Иванович налил из стоящего на краю стола оловянного штофа два стаканчика, подвинул дипломатам.
Петр через пальцы смотрел, как приняли стаканчики Остерман с Брюсом, как выпили. Брюс по-московски хорошо крякнул, потянул носом.
Петр наконец отнял руки от лица. Протянул сквозь зубы:
— Так… — И уже ясно, четко спросил: — Ну, что скажете, господа? Насиделись вы здесь вволю… Лилиенштедт флот разглядел? Доволен?
Остерман — не подготовился к разговору, встреча с царем была так неожиданна, — мешая русские и немецкие слова, сбивчиво начал рассказывать о растерянности барона.
Петр оживился, подобрел лицом, но все же прервал Остермана:
— Врешь небось сгоряча?
— Нет, нет, — замахал руками, запротестовал Остерман. В разговор вступил Яков Вилимович Брюс:
— Ну, ежели самую малость. Барон Лилиенштедт действительно растерялся.
Петр оборотил лицо к Брюсу. Якова Вилимовича он выделял среди придворных и мнение его ценил.
— А как ты думаешь, — спросил царь Брюса, — королева напугается нашего флота?