— Как прикажете, ваше высочество, — склонился он. Через четверть часа из ворот замка Сант-Эльм выехала открытая карета. Четверка белых лошадей, звонко выстукивая подковами о дорогу, понесла ее к городу, раскинувшемуся внизу, у моря.
Алексей, склонившись к Ефросиньюшке, что-то говорил ей так тихо, что сидевший на переднем сиденье Кейль не разбирал слов. Неожиданно наследник громко спросил:
— Что там?
И показал вытянутой рукой вперед. Кейль приподнялся на сиденье, вглядываясь в плясавшие на дороге огни. Улыбнулся и, оборотясь к спутникам, пояснил:
— Неаполитанцы — самый веселый народ в мире. То, вероятно, праздничный карнавал.
Сейчас же до них донеслись пение, радостные голоса. Кони сбавили шаг. Карету окружила толпа. Девушки в ярких нарядах, парни в широких шляпах, с гитарами, люди в плащах, с пылающими факелами. Все пели, плясали, шутили.
Алексей живо повернулся к Ефросиньюшке и, перекрывая шум и голоса, крикнул:
— Вот как кстати!
Громко засмеялся, но вдруг лицо его исказилось страхом. Упираясь руками в колени Ефросиньюшки, он сунулся вперед, затем отпрянул в угол кареты и даже не крикнул, а прохрипел, словно его схватили за горло:
— Назад! Назад! Домой!
Кейль с удивлением оборотился к нему.
— Назад, домой! — хрипел царевич.
В праздничной толпе Алексей отчетливо разглядел лицо офицера Румянцева. Офицер взглянул ему в глаза и исчез в толпе.
Меншиков покрутил носом, сказал:
— Вонища невпродых.
Толкнул дубовую, в полтора человеческих роста калитку. Навстречу ему, хрипя и задыхаясь в лае, бросилось через двор с полдюжины здоровенных кобелей. Черные, лохматые, из пастей языки вываливаются.
Светлейший глянул и шарахнулся назад, спиной чуть не сбив с ног идущего следом офицера. Захлопнул калитку. Кобели, навалившись на ворота, скребли когтями.
— Ну и зверье, — смущенно сказал Меншиков, — тигры алчущие…
За воротами послышался голос:
— Цыцте, проклятые!
Калитка приотворилась, и в щель вылезла борода. Мужик ругнуть хотел незваных гостей, но застыл. Да и любой глаза бы растопырил. Пугнуть-то собирался словами нелестными, а перед воротами фигура: через плечо лента голубая, на ленте звезда в бриллиантах, парик до пупа.
Меншиков покрасовался перед заробевшим насмерть мужиком, шагнул в калитку, сказал все же смущенно:
— Ты коблов-то попридержи. Где хозяин?
И без испугу пошел через двор. Офицер, поспешающий следом, за шпагу взялся. Кобели и впрямь были как звери. Того и гляди, задавят. Но кобели присмирели. Уж больно нагло пер через двор светлейший.
С крыльца навстречу князю кинулся детина с версту ростом, живот не в обхват. Бежал, однако, бойко.
— Александр Данилыч! Как же так, без предупреждений? Мы бы встретили!
— Встретили, встретили, — сказал Меншиков ворчливо, — коблы твои встретили…
Детина рыкнул на собак. Подхватил князя под руку. В глаза заглянул ласково.
Хозяин — купчина из новых. Миллионами ворочал. Царем обласкан. Умен — сквозь землю видел, но пройдоха был редкий и сейчас вот взял подряд на кожи для кораблей, строящихся на петербургской верфи, а с товаром тянул. Меншиков приехал взглянуть: что и как с кожами?
— Вот здесь, здесь ступай, Александр Данилыч, — заискивал купчина, — у нас и испачкаться недолго, а то и платье изорвать.
— Ты вот меня собаками едва не затравил, — начал Меншиков, усаживаясь в кресло, — а я к тебе с подарком дорогим. С кожами-то затянул?
— Э-э… Нет, князь, три дня сроку мне еще, а за три дня мы многое успеем.
— Успеете, успеете. Кожи в Питербурх доставить надо. А грязища по дороге?..
— Какая, князь? Солнце палит… Грязь высохнет…
И все крутился, крутился вокруг, по плечику гладил, а сам уже шепнул кому надо, и на стол потащили жареное и пареное. Но Меншиков сказал:
— Ты это, — ткнул пальцем в блюда, — оставь. Не до того.
— Александр Данилыч! — взмолился купец. — Хлеб-соли отведать — святое дело…
— Нет, — сказал Меншиков, как отрезал, — водки чарку выпью, и все. Я с делом к тебе.
Купец — жох, сразу же замолчал.
Меншиков, приехав в Москву, понял: одной таской за волосы многого не сделаешь. Купчишки поприжались: Петра Алексеевича скоро год как в России нет и нездоров, говорят. К тому же наследник в бегах… А просто так, сдуру, царские дети не бегают. Случись что с Петром, сынок-то, наверно, защитников себе нашел бы в землях дальних, а ежели придет, как дело повернет — неведомо. Ты капитал вбухаешь в петербургское ли строительство, в верфи ли корабельные, в суконное или кожевенное дело, а он и скажет: а кораблики те зачем? Сукнишко-то солдатам на мундиры, а новый правитель и армию разогнать может. Говорят, он более по церквам да монастырям ходок, чем по полям ратным. Задумаешься. Нехорошие слухи шли. А Москва слухи любит и прислушивается к ним. Битый здесь был народ. Всякое видел.
Меншиков и решил: нет, за волосы таскать не годится. Только напугаешь больше. Известно давно: правители лютуют, когда конец близок. Обласкать людей надо. Веры будет больше.
— Кильсей Степанович, — поднялся с кресла светлейший с улыбкой, — царь прислал тебе презент. Наградить решил за старание твое на строительстве корабельном, столь для державы важном.
За отворот мундира руку сунул князь и бухнул на стол мешочек кожаный.
— Сто червонцев от себя Петр Алексеевич тебе пожаловал.
Купчина от неожиданности назад отступил, сел на лавку.
Знал светлейший: сто червонцев для купца не деньги, — но знал и другое: царские рубли необычным счетом меряются. Им цена в тысячу крат дороже. Купец те червонцы скобой стальной крепости к вывеске своей приколотит, так как почет важен, а почет золотом не купишь.
И еще ведал князь: Москва весть о тех царем дарованных рублях по всем дворам пронесет, как на вороных. И многие в затылках почешут: «О царе, знать, болтают невесть что… Из-за границы, из черт-те каких земель французских, купчине презент прислал… Нет, не слаб он. Далеко смотрит… Слабого да хворого свои болячки беспокоят, и о завтрашнем дне он не думает…» И не одному захочется царю послужить и презент заработать. В душах человеческих князь разбирался. Жизнь помяла его, научила.
Купец с лавки сорвался.
— Да мы, да я… Схватил со стола четверть.
— Э-э-э… Нет, — придержал его Меншиков, — как сказано, чарку только и выпью. Дела, брат, дела.
Чарку князь выпил, а уходя, уже на крыльце погрозил пальцем:
— А кожи-то в срок чтобы в Питербурхе были.
Купец пополам согнулся:
— Что ты, что ты, Александр Данилыч! Да мы в лепешку расшибемся…
— То-то, — сказал Меншиков.
Кобелей во дворе не было. Увели куда-то, дабы князя не смущать.
Меншиков по двору прошел как петух, бриллиантовой звездой сияя. Говорят, ежели наголодается да нахолодается человек во младости, а позже судьба звездой его наделит, то он всенепременно на шею ее нацепит и не снимет, пока не натешится. А уж у светлейшего младые годы были самые что ни на есть лютые.
Федор Черемной в Суздаль притопал. В лаптешки сенца подстелил помягче и по холодку где лесочком, где овражком дошел.
Светало. Солнце еще не показалось, но за полем, за ельником темным купола суздальских церквей проглянули. И кресты золоченые разобрать можно было.
Черемной присел под березку, откинулся на ствол гладкий. Хоть и не спешил особо, а за дорогу намаялся. Чувствовал — ноги набил.
Перед тем как в Суздаль идти, ключарь, вьюн бескостный, свел Федора к отцу протопопу. Пьян, пьян был вьюн-то, а запомнил разговор в пристроечке, за купелью с водочкой сладкой.
Федор, как позвал вьюн, затоптался вроде от робости:
— Непонятлив я, не разберу чего.
— Разберешь, — засмеялся ключарь, — отец протопоп втолкует. Он чего хошь втолкует. У нас протопоп…
И, не досказав, еще раз засмеялся. С тем и повел.
Отец протопоп был в притворе. Молился. К вошедшим лика не оборотил. Но Федор понял: ждал их святой отец, оговорено, видать, все у них было с ключарем.