Три дня просидел в трактире офицер в ожидании, и все три дня не поднимали у замка мост, а на четвертый…
Ранним утром, затемно, услышал Румянцев, как на дороге рожок прогудел. Не почтовый, как овца, просительно блеющий, а властный, громкий — тот, с которым гонцы цесарские скачут. Кто ни есть на дороге — вельможа ли в карете, крестьянин ли на ослике вислоухом, солдат ли идет, богатый или нищий шагает, — должен сойти к обочине и стоять, пока гонец с вестями государственной важности проскачет. За правилом тем следили в Австрийской империи строго. Оно и верно. Власть лишь та крепка, которая свои законы уважать заставляет каждого, кто бы он ни был — важный ли господин или последний бродяга, — и с каждого спрашивает поровну.
За рожком различил Румянцев конский топот. Утром в горах слышно далеко, и офицер разобрал: скачут двое и коней гонят шибко.
Румянцев нашарил в темноте плащ и подался к окну. А всадники вот уже, на дороге. Проскакали во весь опор, и у первого в руке мелькнул фонарь.
Офицер с лестницы скатился кубарем, едва лоб не расшибив о притолоку, выскочил за дверь. Всадники свернули к замку. Видно было, как на дороге пляшет фонарь. У замка огонек погас. Наверное, мост опустили и всадники в замке скрылись.
Румянцев поспешил в конюшню. Лошадки заволновались, зафыркали. Не узнали офицера. Но он огладил их крепкой рукой, взнуздал. На жеребца, что покрупней и статьями побогаче, накинул седло и коней потихоньку вывел из конюшни. Поставил в тень, под деревья.
Светало. С гор, клубясь, пополз туман. Скатывался в долину полосами, застил дорогу. Румянцев сквозь зубы, так, чтобы коней не тревожить, выругался. Туман мог сильно напортить. Не видно ничего, да и звук глохнет в тумане, как в вате.
В долине потемнело, но через минуту вершины гор высветились первыми лучами солнца. И замок Эренберг вышел из тумана — различить было можно теперь каждую его башенку, каждый зубец на стене.
Румянцев, вытянувшись, как собака на тяге, напряженно вглядывался. Но на дороге у замка, которая то выглядывала ясно из серых, летучих клубов, то вновь заслонялась сплошной пеленой, никого не было видно.
Кони нервничали. Позвякивали удилами. Плясали нетерпеливо. Под тонкой кожей играли узлы мышц. И вдруг кони навострили уши. На горе запел рожок. Румянцев увидел: от замка катила карета. Впереди всадник с рожком. За ним трое драгун, потом карета и еще трое драгун поспешали сзади. Караул куда там!
Румянцев, ногу в стремя не вставляя, вскочил на жеребца и хотел было с места бросить в карьер, но сдержал поводья. Подумал: «Драгуны к карете и близко не подпустят. А в карете наследник есть ли, нет ли — кто знает?»
Поезд из замка, не доезжая до трактира, свернул на дорогу, что уходила на Инсбрук. Румянцев вспоминал: «Объезд! Хозяин сказывал, через малый круг он на основную дорогу выведет!»
Офицер отпустил поводья. Жеребец пошел наметом. Вторая лошадка шла сзади на длинном поводе. Вот теперь-то офицер увидел в деле, что коней купил и вправду добрых.
Ели, стоящие стеной у дороги, неожиданно расступились, и жеребец, не меняя шага, вылетел к развилке.
Румянцев натянул поводья. Соскочил на дорогу, согнулся, приглядываясь. На кремнистой, белесой дорожной пыли ровно лежала роса. Румянцев, не торопясь, поднялся в седло и поскакал навстречу карете. И вновь жеребец порадовал офицера: он шел все так же легко, мощно, вытягивая в беге ладное, длинное тело. Стелился над дорогой.
Карета вывернула из-за поворота. Скакавший впереди всадник даже не успел рог поднять. Одним движением Румянцев принял на себя повод заводной лошадки и сильно послал ее вперед. Лошадь, набирая ход, пошла на драгун. Приему тому, татарскому, научили Румянцева офицеры, ходившие с Петром к Азову. Исстари татары пробивали так строй противника. Шли лавой, а подходя вплотную, из-за спины выводили лошадок и посылали вперед, как стрелы из лука. Остановить такую лошадь, идущую налегке, без всадника, невозможно. Заводные те лошадки мяли, валили, сбивали и коней и людей. Строй распадался.
У кареты один драгун поднял свою лошадь на дыбы, второй — кинул коня к обочине. Упряжка сбилась в кучу, заметалась. Румянцев, отпустив поводья, вихрем промчался мимо. Погнал под уклон. Но то, что надо, офицер увидел. В оконце кареты мелькнуло испуганное лицо наследника. Румянцев разглядел даже взметнувшуюся руку царевича, которой тот хотел загородиться.
Дальше все пошло как по писаному. Румянцев в трактир прискакал, к хозяину подступился:
— Свези записочку в Вену. Просьба великая. Да там и отблагодарят. Выручи по дружбе. Мы-то за дружбу стаканчиками с тобой чокались…
Хозяин заулыбался:
— Да, да, господин офицер. Свезу, как же, для хорошего человека все можно сделать.
И свез записочку Толстому. В записочке той сказано было, что наследника повезли за караулом крепким на Инсбрук, а он, Румянцев, за ним последовал.
Петр Андреевич встретил вице-канцлера Шенборна без улыбки. Лицо у Толстого всегда мягкое, доброе, круглое и вроде бы даже на кувшин глиняный похоже. А кувшин — посуда привычная, так что к лицу, с нехитрым тем изделием схожему, относишься с симпатией — чем-то домашним, теплым от него дышит. А сейчас перед Шенборном стоял другой человек. Щеки подтянулись, морщины жесткими складками легли, глаза налились оловянным блеском. А голос, чуть с хрипотцой и развальцем вальяжным, зазвенел металлом. И стал в эту минуту Петр Андреевич похож на того, прежнего Толстого, который у посольского окна в Стамбуле стоял, ожидая что вот-вот в покои войдут янычары и уведут его в Семибашенный замок.
Авраам Павлович Веселовский даже и не признал его. Подумал, кто-то другой, не Петр Андреевич к вице-канцлеру вышел. Веселовский голову в плечи вобрал — так удивился преображению необыкновенному.
Толстой после приветствий положенных замолчал, и казалось, уже и слова не скажет. Смотрел вопросительно. Вице-канцлер такого поворота не ожидал. Шляпой Шенборн помахал весьма любезно, улыбки, которые заготовил, выдал — а дальше что?
Петр Андреевич помалкивал. И помалкивал со значением. Бывает такое: и рта вроде не раскрывал человек, а сказано уже много. Шенборн совсем растерялся.
Толстой неожиданно заговорил о саксонском фарфоре. О знаменитой своими изделиями мануфактуре в Мейсене. Шенборн не мог понять: «При чем здесь фарфор? О чем говорит русский дипломат?» Мысли путались.
Петр Андреевич продолжал:
— А замечательные глины для своих чудных изделий где изволят брать мастера? В речных обрывах?
Шенборн потер лоб:
— Да-да, кажется, в обрывах, по берегам рек… Точно не могу сказать…
Толстой проявил некоторую живость, сделал три шага в сторону, вернулся и, уже улыбнувшись графу, спросил:
— А не мешают ли тому весенние разливы рек? Велики ли в Саксонии наводнения?
— Нет, — промямлил Шенборн, — наводнения в землях этих никогда особенно не тревожили…
Он все соображал: «К чему это — фарфор, а теперь вот реки, наводнение весеннее…»
— Есть надежные мосты? — продолжал Толстой.
Вице-канцлера как будто осенило: «Сейчас весна, реки, мосты… А до того русский интересовался фуражом. Об этом только и говорили венские купцы. Да, да… Русское войско в Мекленбургии. Несомненно, этот хитрец думает о военном походе в Саксонию… Но, несмотря на азиатскую хитрость, ему не обмануть меня».
— Мосты? — переспросил он. — Мне трудно ответить. Русский дипломат сказал, как выстрелил:
— Я должен выразить признательность его величеству цесарю за то, что наследнику русского престола в путешествии по землям Германской империи предоставляется при переездах надежный караул. В нынешней его поездке в Инсбрук охраняется путешествующая высокая персона весьма примерно.
Шенборн чуть не присел на пятки. Стоявший в стороне Авраам Павлович раскрыл рот — так неожиданно повернул Петр Андреевич разговор.
Толстой чеканил слова ледяным тоном: