После просторной Невы, Финского залива и многочисленных ленинградских каналов казалось совершенно противоестественным, как такой гигантский город может жить без воды – с одной только грязной и узкой Москвой-рекой. Особенно остро это ощущалось в невыносимо жаркие летние дни, когда в центре города нечем было дышать от бензиновой гари и приходилось искать спасения в жалких, заросших тиной переделкинских прудах или грязных речушках, где воды по пояс. Дело было, однако, не только в этом. К моему удивлению, сам темп работы и жизни в Москве оказался гораздо интенсивнее, нежели в Ленинграде. Немалого труда стоило приспособиться к этому. Ностальгическая печаль грызла меня, почти не отпуская. Не реже раза в месяц я старался под тем или иным предлогом попасть в Ленинград, где уже на перроне Московского вокзала жадно хватал ртом его сырой и дымный канцерогенный воздух. Поистине, «и дым Отечества нам сладок и приятен».
Время, однако, шло, и постепенно, приезжая в родной Питер, я понемногу начинал замечать то, чего раньше, взглядом изнутри, мне видно не было. Мои земляки-ленинградцы оказались в массе беднее одеты, выглядели хмурыми и замученными, стройные улицы и гранитные набережные – донельзя забитыми грязью и мусором. Любимые с детства гордые фасады дворцов с их осыпавшейся штукатуркой и потрескавшейся старой краской напоминали прохудившуюся одежду промотавшегося дворянина.
Пожалуй, ни в одном другом городе Союза не встречал я таких по-нищенски жалких новостроек, как в Купчино или на Гражданке. С болью признавался себе, что «губернаторская власть – хуже царской». Почти все – наука, литература – за редким лишь исключением, театры – все ветшало, становилось второсортным, обрастало трудно смываемым налетом российской провинциальности. Оставалась, пожалуй, незыблемой одна великая архитектура, одухотворенная великим прошлым.
В эти годы трудного привыкания к Москве, когда не слишком ладились дела на работе, не писались и не печатались стихи, единственной отдушиной, помогавшей жить, были наши друзья и знакомые. В дом наш, находившийся неподалеку от Центрального дома литераторов, да и вообще в самом центре Москвы, почти каждый вечер забредали какие-нибудь гости, не оставляя ни времени, ни места для печальных размышлений. «Макромир – ужасен, но микромир – прекрасен», – как любил говаривать Натан Эйдельман.
В тесной нашей комнатушке пересекались три круга приятельского общения. К первому относились друзья и знакомые, объединенные домом поэта Давида Самойлова в Опалихе – от Фазиля Искандера, бывшего вместе с Самойловым свидетелями при моей второй женитьбе, и Лидии и Эдуарда Графовых до Володи Лукина, нынешнего уполномоченного по правам человека. Второй круг состоял в основном из питомцев 110-й школы, друзей и однокашников Игоря Белоусова. Больше всего мы подружились с тремя его близкими друзьями – уже упомянутыми Валей Смилгой, Натаном Эйдельманом и Юлием Крелиным. Третий круг, пересекавшийся с первым и вторым, формировался из «поющих» приятелей – Виктора Берковского, Сергея и Татьяны Никитиных, Юры Визбора и других бардов.
При этом был еще четвертый круг, связанный с домом писательницы Лидии Борисовны Либединской. Мое знакомство и последующая многолетняя дружба с Лидией Борисовной Либединской начались в далеком 1963 году. С квартирой Либединской в старом писательском доме на Лаврушинском переулке напротив Третьяковской галереи и с ее дачей в Переделкине связаны для меня воспоминания о многих незаурядных людях, бывавших там. В ее гостеприимном доме перебывало, перегостевало не одно поколение замечательных писателей, поэтов, художников и артистов – от Михаила Светлова, Даниила Гранина и художника Иосифа Игина, оставившего замечательную галерею портретов-шаржей, прежде всего своего друга – Светлова, до Александра Иванова и чтецов Александра Кутепова и Якова Смоленского. Не рискую писать об этом подробно, поскольку сама Лидия Борисовна гораздо лучше меня написала о своих гостях в книге «Зеленая лампа» и других книгах. Замечу только, что сама она многие годы обладала удивительным талантом притяжения к себе самых разных незаурядных людей, собиравшихся за ее столом. Не случайно у нее в доме хранится скатерть с автографами, отразившими целую эпоху нашей литературы.
Традиционные застолья в этом доме, приуроченные к Новому году, Пасхе и другим праздникам, всегда носили торжественный, почти ритуальный характер. Хозяйка неизменно величественно сидела во главе стола, места за которым, по степени близости к ней, распределялись не менее строго, чем в боярской думе. Дом этот многие годы был не просто литературным салоном, а центральным культурным московским клубом. Наряду со взрослыми, регулярно устраивались и шумные детские праздники с кукольными спектаклями, фантами и обязательными подарками.
Сама Лидия Борисовна, приходящаяся внучатой племянницей Льву Николаевичу Толстому, вместе с безусловным литературным талантом и голубой дворянской кровью унаследовала еще и решительный нордический характер, который время от времени проявлялся в самых разных ситуациях. Однажды она побила сумочкой милицейского чина, пытавшегося не пустить ее на Новодевичье кладбище, где похоронен ее муж – классик советской литературы Юрий Николаевич Либединский. Скандал с трудом удалось замять благодаря активному вмешательству одного из секретарей Союза писателей, генерала КГБ Ильина, благоволившего к Лидии Борисовне.
В другой раз в ресторане ЦДЛ в обеденное время к ней подошел упомянутый выше Станислав Куняев, ставший к тому времени одним из признанных лидеров литературной «черной сотни» и главным редактором журнала «Наш современник». «Лидия Борисовна, – обратился он к ней, – нам бы надо с вами обязательно поговорить. Мы должны быть вместе, – ведь у вас такие предки!» По свидетельству очевидцев, Либединская, не поворачиваясь к нему и не отрываясь от супа, сказала: «Не о чем нам с вами говорить. Мои предки таких, как вы, на конюшне пороли».
Стойкость и несгибаемость ее характера в полной мере проявились в драматическом для семьи 1979 году, когда по заведомо сфабрикованному в КГБ «уголовному» делу посадили мужа Таты замечательного поэта Игоря Губермана. Я ездил с ней вместе на судебный процесс в подмосковный Дмитров и хорошо помню, с каким спокойствием и достоинством она держалась, поддерживая измотанного следствием исхудавшего Игоря и подавая наглядный пример всем членам своей многочисленной семьи. Пожалуй, единственный раз выражение ее лица показалось растерянным, когда она пришла в фотоателье сниматься для поездки за рубеж. Фотограф сказал ей: «Слушайте, почему у вас такое испуганное выражение лица? Вы ведь едете туда, а не оттуда».
Позднее мне довелось прогуливаться вместе с Лидией Борисовной по старым кварталам Иерусалима, где она подолгу гостила у своих дочерей и внуков, главным образом в доме Игоря и Таты, и я видел, как окружали ее кидавшиеся к ней наперебой арабские торговцы, сразу распознававшие в ней серьезного клиента. «Теща перемещается по Иерусалиму со средней скоростью пятьдесят шекелей в час», – шутил Игорь.
Из многочисленных гостей Лидии Борисовны запомнилась мне Людмила, «Людочка» Давидович, ровесница века, рассказавшая когда-то забавную историю, как ее и других гимназисток в конце октября семнадцатого года юнкера пригласили на осенний танцевальный бал в Зимний дворец. В самый разгар бала за окнами вдруг началась пальба. Дежурный офицер, извинившись перед девушками, объяснил, что танцы временно прекращаются, и проводил их в какую-то комнату, успокоив, что все скоро кончится и он за ними вернется. В этой дворцовой комнате они просидели всю ночь. Только под утро распахнулась дверь, и в комнату ворвались матросы, перепоясанные крест-накрест пулеметными лентами. Гимназисток они не тронули, более того, даже выделили двух красногвардейцев, которые проводили их по домам, поскольку время было неспокойное. Когда Людочка подошла к воротам своего дома, то увидела мамашу, стоявшую у ворот с бледным лицом в окружении сочувствующих соседей. «Людочка, что случилось? – негодующе спросила мать. – Ты, девочка из порядочной семьи, не ночевала дома!» – «Мама, революция», – ответила Людочка, на что мать строго отрезала: «Чтобы это было в последний раз!»