Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Путешествию моему пришел конец – я дошел до конца машины.

– Ну, сколько времени? – спросил Купидон.

– Девять минут, с точностью до секунды, – сказал я, поглядев на часы.

– Я ж вам говорил.

На секунду мной овладело странное чувство, нечто подобное можно, вероятно, испытать, когда на глазах у тебя сбывается некое загадочное пророчество. Но что за глупости, возразил я себе, перед тобою просто машина, и вся ее суть в точнейшем расчете движения.

Перед тем я был так поглощен колесами и цилиндрами, что только теперь заметил: возле машины стояла понурого вида женщина.

– Эта-то прямо пожилая. И тоже молчит. И по виду не скажешь, что привычная.

– Да, – прошептал Купидон, еле слышный за грохотом машины. – Она у нас только с прошлой недели. Раньше сиделкой работала. Но такой работы здесь мало, она и бросила. А вы посмотрите, какую бумагу она прибирает.

– Вижу, писчую. – И потрогал охапки влажных теплых листов, что текли и текли в готовые их принять руки женщины. – И ничего, кроме писчей, эта машина не делает?

– Иногда, только не часто, делаем и работу потоньше – кремовую с узором, называется верже, и еще самые большие листы, королевские. Но спрос больше всего на писчую, вот мы больше всего писчую и делаем.

Очень получилось любопытно. При виде того, как чистая бумага падает и падает из машины, я стал мысленно перебирать, на какие только надобности не пойдут эти тысячи листов. Чего только не напишут на этих ныне чистых страницах – проповеди, резюме судебных дел, рецепты врачей, любовные письма, свидетельства о браке и о разводе, записи о рождении и смертные приговоры и так без конца. А потом, вернувшись мыслью к тому, как они лежат здесь незаполненные, я невольно вспомнил знаменитое сравнение Джона Локка:[24] ведь он в подтверждение своей теории, что никаких врожденных мыслей у человека нет, сравнивал человеческую душу при рождении с листом чистой бумаги, на котором впоследствии что-то будет написано, но что именно – никто не знает.

Медленно прохаживаясь взад-вперед вдоль неумолкающей мудреной машины, я подивился также, уловив в каждом ее движении не только подчиненность общей задаче, но и полную неукоснительность.

– А вот эта паутина, – сказал я, указывая на квадрат, еще далекий от совершенства, – неужели никогда не рвется? Такая хрупкая, просто чудо, а машина, сквозь которую ее прогоняют, такая мощная.

– Не слышал, чтобы она хоть раз прорвала дырочку.

– И никогда не останавливается, не увязает?

– Нет, она должна двигаться. Машине задают урок: двигаться вот так, и с такой скоростью она движется. Масса не двигаться не может.

Глядя на несгибаемое железное животное, я ощутил нечто вроде благоговейного ужаса. Под влиянием настроений такие сложные, тяжеловесные машины порой вселяют в человеческое сердце безотчетный страх, словно ворочается перед глазами живой, пыхтящий библейский бегемот.[25] Но особенно страшным в том, что я видел, была железная необходимость, роковая обреченность, которой все подчинялось. Хотя местами я не мог разглядеть, как движется жидкий, полупрозрачный поток массы в самом своем потаенном и вовсе незримом продвижении, все равно было ясно, что в этих точках, где оно от меня ускользало, движение продолжалось, неизменно покорное самовластным прихотям машины. Я стоял как зачарованный. Душа рвалась вон из тела. Перед глазами у меня в медленном шествии по крутящимся цилиндрам будто следовали приклеенные к бледному зародышу бумаги еще более бледные лица всех бледных девушек, которых я перевидал за этот тягостный день. Медленно, скорбно, умоляюще, но послушно они чуть поблескивали, и страдание их неясно проступало на неготовой бумаге, как черты измученного лица на плате святой Вероники.

– Ну и ну! – вскричал Купидон, уставившись на меня, – не выдержали жары!

– Нет, уж если на то пошло, мне скорее холодно.

– Пошли отсюда, сэр, живо, живо. – И умненький не по летам ребенок, как заботливый отец, потащил меня вон из комнаты.

Спустя несколько минут, немного отдышавшись, я зашел в то отделение, где бумагу складывали, – первое, где я в тот день побывал, где стоял рабочий стол, окруженный пустыми конторками и девушками, непонятно чем за ними занятыми.

– Купидон сводил меня на интереснейшую экскурсию, – сказал я уже упоминавшемуся смуглому мужчине, о котором я теперь знал, что он не только старый холостяк, но и главный хозяин. – Фабрика ваша замечательная. А большая машина – чудо непостижимой сложности.

– Да, это все наши гости говорят. Гостей-то у нас, впрочем, бывает мало. Очень уж мы тут в стороне от всех дорог. И местных жителей негусто. Девушки наши по большей части из дальних деревень.

– Девушки, – отозвался я, оглянувшись на неподвижные фигуры. – Почему это, сэр, почти на всех фабриках работниц любого возраста называют девушки, а не женщины?

– А-а, вы об этом? Да потому, наверно, что, как правило, они незамужние. Я об этом как-то не задумывался. Вот и нам здесь замужние не нужны. Сегодня она здесь, а завтра, глядишь, уволилась. Нам работницы нужны только постоянные: двенадцать часов в день, и день за днем, все триста шестьдесят пять дней, кроме воскресений, Дня благодарения и постов. Это у нас такое правило. Ну вот, а раз замужних мы не держим, то тех, которых держим, и называем правильно – девушки.

– Значит, все это девицы, – сказал я и невольно поклонился, отдавая грустную дань их бледной девственности.

– Да, все девицы.

У меня опять появилось то странное ощущение.

– Щеки у вас еще бледноватые, сэр, – сказал он, внимательно ко мне приглядевшись. – На обратном пути берегите. Боль еще не прошла? А то это плохой знак.

– Я не сомневаюсь, – ответил я, – стоит мне выбраться из Чертовой Темницы, и я почувствую облегчение.

– Ну да, зимний воздух в долинах или в ущельях или в любой низине гораздо холоднее и злее, чем в других местах. Вы не поверите, а здесь сейчас холоднее, чем на вершине Вудолора.

– Вполне возможно, сэр. Однако время не ждет. Пора мне в дорогу.

С этими словами я снова укутался в пальто и меховой шарф, сунул руки в большущие котиковые рукавицы и вышел на колючий морозный воздух, где мой бедняга Вороной совсем застоялся и залубенел от холода.

И скоро, закутанный в меха и погруженный в раздумья, я поднялся из Чертовой Темницы.

На Черном перевале я остановился и еще раз вспомнил Темпл-Бар. А потом проскочил перевал, совсем один, наедине с непостижимой природой, и воскликнул: «Ох, Рай для Холостяков!» и «Ох, Ад для Девиц!»

1854

вернуться

24

Джон Локк (1632–1704) – знаменитый английский философ-сенсуалист; в своем трактате «Опыт о человеческом разуме» (1690) отрицал наличие врожденных идей, называя человеческий разум «чистой доской» (tabula rasa).

вернуться

25

Библейский бегемот – реминисценция из Библии (Иов, 40:10–27).

6
{"b":"165989","o":1}