Не содержание привело в восторг всю компанию. Его трудно было уловить. Стихи едва касались контуров действительности, они были сотканы из розового тумана, сгущающегося местами в какие-то полуреальные очертания, музыки, теплых течений, перерастающих в жар, спокойных звуков, взрывающихся ураганом нежных слов.
Все сосредоточенно, как завороженные, слушали, покоренные красотой. Тукалло высунул нижнюю губу, Залуцкий застыл с усмешкой, в глазах Кучиминьского стояли слезы. Закончив читать, Стронковский дрожащими руками складывал листочки со стихами.
— Гениально, — тихо произнес Дрозд.
— Вот это талант, — прошептал Лада.
— До сих пор ты не написал более достойного, — убежденно сказал Мушкат. — Поздравляю тебя, Янэк.
Стронковский постепенно приходил в себя. Его юношеское лицо светилось искренней радостью.
— Что, правда, так хорошо? Скажите, правда? — спрашивал он.
— Стихи прекрасны, — заверил Мушкат. — Дай мне их сейчас, они пойдут в воскресный номер.
Он протянул руку, но Стронковский покачал головой.
— Нет, я не буду их печатать.
— Ты что, сошел с ума? Почему? — воскликнул Хохля.
Стронковский прикрыл глаза.
— Возможно, когда-нибудь. Я писал их не для издания, а…
— В альбом для стихов? — спросил Лада.
— Что-то в этом роде.
— Ты страшно заинтриговал нас! — с притворным интересом сказал Тукалло. — Мы все теряемся в догадках. Эй, братия, кто может отгадать, кому этот молодой гений коленопреклоненно представит творение своей души?
Стронковский покраснел.
— Прекрати, Север.
— Прочти ей это по телефону, — рассмеялся Хохля. — Если она уже спит, то Гого повторит ей завтра во время завтрака.
— Ты свинья, — скривился Стронковский.
— А ты тот рыбак из стихов. Кейт купается, а Ясь с удочкой в руке подглядывает. Ха… ха… Только вот ты никогда не видел ее в озере, разве что в ванне и то через замочную скважину.
— Уймите этого жирного зверя, иначе я убью его, — огрызнулся Стронковский.
— Вы знаете, что такое удочка? — спросил Тукалло.
— Ну? — заинтересовался Али-Баба.
— Удочка — это на одном конце червячок, а на другом дурачок. Но я все-таки считаю, что эти стихи следует
об
мыть чем-нибудь более благородным. Как думаешь. Али-Баба?
— Разумеется, — с обычной готовностью согласился Залуцкий. — Может, коньяк?
— Не для Стронковского, — сказал Хохля. — Принимая во внимание его возраст и адресат воздыханий, я бы предложил «
Liebfraumilch
»[12]
.
— Очень смешно, — возмутился Стронковский.
Лада, развеселившись, спросил:
— Так и мне бы хотелось узнать, кто же адресатка, но вижу, что это коллективная тайна.
— Вы можете спросить даже местного портье или продавца газет на углу, — убеждал его Хохля, — и каждый вам скажет, за кем хочет приударить этот младенец.
— Ну что за выражение! — поморщился эстет Мушкат.
— Речь идет о пани Кейт, — объяснил Залуцкий.
— А, это о той очаровательной блондинке? Так ведь она жена пана Зудры?
— Да.
— Хороша. Я видел ее с вами на вернисаже. Счастливый этот Зудра. Чем он, собственно, занимается?
— Не знаю, — пожал плечами Залуцкий.
— Зажиточный. Имеет какие-то доходы, и на них они живут, — объяснил Кучиминьский.
— Я слышал, что он открывает какой-то еженедельник, даже мне об этом говорил, — сказал Лада.
Мушкат махнул рукой.
— Ничего он не откроет.
— Почему?
— Потому что это минутное увлечение.
— Просто Гого — лентяй, — заявил Дрозд. — Я люблю его, он милый, но лентяй, черт возьми.
— Меня дивно возмущает, что Гого бездельничает, — произнес Тукалло.
Это заявление было принято общим смехом.
— Что вас так развеселило? — изобразил негодование Тукалло. — Что за неуместный смех?
— Потому что ты — самый большой, чудовищный, неистовый и стопроцентный лентяй, — заявил Хохля.
Тукалло измерил его осуждающим взглядом.
— Если я не ошибаюсь, то ты намекаешь, даже некоторым образом подвергаешь сомнению мое трудолюбие.
— Угадал.
— Значит, ты — осел. Мне, конечно, неприятно доводить до твоего сведения это, но ты — осел. Я принадлежу к самым трудолюбивым гражданам Польши. Да-да, к самым усердным и трудолюбивым. Можешь ли ты вообще представить, каких гигантских, нечеловеческих усилий стоит мне ничего не делать? Это каторжная работа. Борьба с собственной природой, которая толкает меня к действию. Но где же коньяк, наконец?
— Уже несут.
— Так вот, между мной и Гого огромная разница, просто пропасть. Гого верит в то, как, впрочем, и вы, как и все болваны на свете, что работа необходима, что она должна составлять смысл и даже цель жизни. Если бы у человечества отняли работу, через неделю все бы повесились, чего, собственно, я желаю им от всего сердца.
— Только не я, — откликнулся Лада.
— Всем так кажется, — ответил Тукалло, — хочется отдохнуть, но это не что иное, как отдых после работы. Люди, обреченные получением наследства на безделье, находят себе тысячи дел, которые неосознанно возводят в ранг Работы. Вы думаете, что для них визиты, приемы, охота, балы, теннис или гольф не являются работой? Они считают исполнение всего этого своей обязанностью, поэтому и называют работой. И я не вижу большой разницы между, скажем, натиранием полов и танцами.
— А, — вставил Кучиминьский, — фактор удовольствия?
— Относительный. Полотер может любить свою работу, в то время как танцующий его светлость ненавидеть танцы. Ты все же работаешь, пишешь, и это приносит тебе удовлетворение. А литературный сноб, который годами лежит на диване кверху брюхом и читает, потому что считает своей обязанностью читать все, зевает от скуки над твоими произведениями и проклинает печатное слово. Все весьма относительно.
— Ну, хорошо, — заговорил Залуцкий, — но из сказанного тобой вытекает, что работа или что считают ею для человека является необходимостью.
— Олдос Хаксли, — заметил Мушкат, — справедливо называет работу глобальным наркотиком.
— Вероятно, — согласился Тукалло. — Это наркотик или, по крайней мере, профилактическое средство. Ничем не занимающийся человек должен был бы мыслить и только мыслить, а мышление — трудное и опасное занятие. Менее стойкие начинают записывать свои мысли. Это приносит им облегчение уже потому, что количество тем и их объем уменьшаются. Это философы, писатели, ученые. Более сильные пренебрегают подобными приемами и пускают себе пулю в лоб, вешаются на собственных подтяжках, самые устойчивые заканчивают жизнь в сумасшедших домах.
— И что же ты выбрал для себя? Творки или Кульпарков[13]
? — на полном серьезе спросил Хохля.
— Что-то в этом роде, — кивнул головой Тукалло, — потому что ваше общество…
К столу подсел двоюродный брат Залуцкого граф Рокиньский, который не пропускал ни одного случая провести с ними вечер, каждый раз приезжая в Варшаву. Черные, горящие глаза и клинообразная, тоже черная борода, густо тронутая сединой, высокий лоб и руки с очень длинными пальцами составляли удивительную и в то же время странную внешность. Рокиньский увлекался оккультизмом и даже издал под псевдонимом какую-то брошюру о вампирах, организовывал спиритические сеансы, имел телепатическую связь с каким-то греком в Салониках и время от времени высылал ему деньги, к огорчению жены, не телепатическим путем, а почтой.
Тукалло, Полясский, Хохля и другие рассказывали Рокиньскому неправдоподобные глупости о якобы собственных переживаниях в интересующей его области. Он все принимал за чистую монету, а некоторые события скрупулезно заносил в свою записную книжку. Однако откровенно смеяться над ним никто себе не позволял. Он просто излучал благородство и был совершенно лишен чувства юмора, зато неистово любил дискуссии. Обладал страстью переубеждать, и каждое возражение его очень радовало, предоставляя поле для широкого обсуждения любимых тем.