— Я, — в свою очередь, вмешивается второстепенный поэт, — нахожу, что не стоит и головы ломать над этим вопросом. Скажите мне, что я должен носить, и я буду носить. Если общество скажет мне: «Носи белые манишки и голубые воротнички», — я напялю белую манишку с голубым воротником. Скажет оно мне: «Теперь нужно носить широкополые шляпы», — я покрою свою голову такой шляпой — не все ли равно? Отказываются следовать моде только фаты, которым желательно привлечь к себе внимание своим оригинальничаньем.
Новеллист, книги которого не идут, старается выделиться из толпы тем, что сам придумывает себе фасон галстука; некоторые артисты, следуя той же линии оригинальничанья, входят в славу, когда отрастят себе волосы по плечи.
— Нет, все дело в том, что мы — невольники обычая, — оппонировал непризнанный философ. — Обычай предписывает нам нашу религию, нашу нравственность, наши чувства и наши мысли. Один век провозглашает высшею целью человека — быть во всем подобным скоту; другой видит спасение в одних торговых компаниях, и каждый, кто смотрит иначе, предается анафеме. В Англии в обычае исповедовать христианство, а в Турции — магометанство. В Японии женщина ходит в одежде по колени, но будет осуждаться как бесстыдная, если обнажит руку. В Европе считается оскорблением женщины, если высказать предположение, что у нее могут быть бедра. В Китае мы почитаем тещу и презираем жену; в Англии же мы относимся к жене с величайшим уважением, а на тещу смотрим, как на предмет, специально назначенный для того, чтобы нам было над чем упражняться в насмешках. А что же иное, как не продукты одного обычая, так называемые века: каменный, бронзовый, железный и прочие? То же самое можно сказать и относительно сменяющих друг друга периодов веры и неверия, философии и обскурантизма: ведь и они не что иное, как мимолетные моды и обычаи.
Куда бы мы ни посмотрели, — везде только моды и обычаи. Обычай принимает нас на свет и ведет по жизненной тропинке вплоть до самой могилы. Самая литература поддается моде: то она сентиментальна, то юмористична, то ударяется в психологию, то в проповедь о нравственности. Прославлявшиеся вчера картины осмеиваются сегодня, а завтра будут осмеиваться сегодняшние. Один день мы распинаемся за демократию, на другой вопим, что спасение мира только в буржуазном строе, а на третий день будем возлагать все свои упования на милитаризм. Мы мним себя существами мыслящими, а на самом деле умеем рядиться только в слова.
— Напрасно вы ударяетесь в пессимизм, — он находится уж при последнем издыхании, — возразил второстепенный поэт. — Вы называете все происходящие в мире явления мимолетными обычаями, я же называю их этапами прогресса. Каждый новый фазис мысли представляет собою поступательный шаг вперед. Все идет от худшего к лучшему, от несовершенного к совершенному. Толпа, которая раньше вполне удовлетворялась скачками, теперь требует разъяснений психологии лошадей; публика, которая недавно увлекалась опереткою, теперь прославляет Вагнера…
— А истинные любители, по целым часам простаивавшие на ногах, чтобы послушать Шекспира, теперь наполняют собою кафешантаны, — сатирически договорил философ.
— Да, люди по временам сбиваются на ложный путь, — согласился поэт, — но всегда снова возвращаются на великий путь истины. Они могут спускаться с высот, но рано или поздно опять начинают взбираться на них. Я даже нахожу, что каждый интеллигентный человек обязан бывать и в кафешантанах, чтобы одним своим присутствием облагораживать их. Я и сам иногда бываю там, — заключил он.
Разговор зашел даже на тему тесной связи между костюмом и образом мышления. Приводились факты, доказывающие, что мужчина в бархатном кафтане и кружевном жабо никак не мог говорить нынешним рыночным языком, а дама в кринолине и чепчике и подумать не могла о том, чтобы держать папиросу в зубах и бегать на высшие курсы.
Потом заговорили о сердечной привязанности, и поэт вызвался рассказать на эту тему одну интересную историю.
— Несколько лет тому назад, — начал он, — я написал поэму об одном молодом швейцарском проводнике, который был обручен с молодой красивой француженкой-поселянкой…
— Которую звали Сюзеттой! — прервала ученая женщина. — Я познакомилась с нею, когда была в Швейцарии.
— Ошибаетесь, сударыня, — возразил поэт, — мою героиню звали Жаннетой, а вовсе не Сюзеттой, хотя это имя и ходовое у новеллистов, пишущих из жизни французских поселян.
— Простите, — сказала ученая женщина. — Продолжайте.
— За несколько дней до свадьбы, — продолжал поэт, — невеста отправилась в горы навестить свою родственницу. Путь был очень тяжелый: крутизна, трещины и обрывы, но девушка была привычна к таким переходам, и никто не ожидал беды. Жених не мог сопровождать ее, потому что был занят с туристами, но он тоже был спокоен за нее. Однако она не вернулась домой, и нигде потом не могли найти ее.
Жених всю зиму ходил взад и вперед по тому пути, по которому должна была пройти его невеста. Равнодушный к опасностям, неуязвимый для холода, усталости и голода, щадимый бурей, туманом и пропастями, — он провел там всю долгую зиму. Весной он показался в своей деревне, накупил разных плотничьих орудий и понес их в те же горы, объявив, что желает среди них построить себе жилище. Он не только не нанял плотников, но отказался и от помощи своих товарищей-проводников. Выбрав местечко на краю одного из самых недоступных ледников, он сам понемногу построил лачугу, и прожил в ней в полном одиночестве целых восемнадцать лет.
Во время горного «сезона» он своей профессией проводника много зарабатывал. Туристы знали его как самого опытного и надежного из всех остальных местных проводников, и без него не хотела идти ни одна партия посетителей глетчеров. Говорили только, что он чересчур угрюм, даже мрачен, суров и молчалив. Никто никогда не видел на его лице улыбки, не слышал ни одного лишнего слова. Осенью он, запасшись на зиму провизией и топливом, запирался в своем домишке, и ни один человеческий глаз не мог узреть его вплоть до весны.
Но однажды наступила весна, когда он не спустился в деревню, и тамошние обыватели решили, что нужно пойти узнать, не случилось ли чего с ним. Собрались смельчаки-охотники. С трудом прокладывая себе путь по льдам и снегам, то есть по таким местам, где они раньше никогда не были, и руководствуясь лишь смутными указаниями, данными как-то раз самим отшельником, они добрались до его избушки.
Вся засыпанная снегом, с закрытыми ставнями крохотными окнами и крепко запертой дверью, она казалась давно заброшенной.
Пришедшие при помощи топоров взломали дверь, а когда вошли, то нашли своего товарища застывшим в вечном сне на жестком деревянном полу. В головах ложа, с выражением материнской нежности на лице, как бы охраняя покой своего жениха, стояла Жаннета.
Она была в той самой одежде, в которой восемнадцать лет тому назад покинула родительский дом, и к ее груди был приколот пучок сорванных ею цветов. Фигура девушки распространяла странное сияние, и люди при виде ее с ужасом отступили, готовые бежать: они думали, что видят призрак. Только самый отважный протянул руку и коснулся фигуры; она оказалась покрытой льдом, как толстым слоем прозрачного стекла.
Восемнадцать лет покойный провел в обществе замороженного тела той, которую любил. Лед сохранил ее не только в полной целости, но не изменил и красивого молодого лица, живого румянца ее щек, блеска голубых глаз и пурпура мягко улыбающихся уст. Только на правом виске из-под роскошных золотистых волос виднелся комок запекшейся крови, казавшийся неуместным на этом чудном облике.
Поэт замолк и взглянул на слушателей. Все тоже молчали, находясь под впечатлением услышанного рассказа.
— Какой оригинальный способ сохранить свою любовь! — вскричала светская дама, первая прерывая молчание.
— Почему же никто не знает этой поэмы? — спросил я, до тех пор молчавший.
— Я не решился ее издать, — ответил поэт. — Только что хотел приготовить ее к печати, как двое из моих знакомых, из которых один вернулся из Швейцарии, а другой из Шотландии, пришли ко мне и сообщили, что хотят писать рассказы о людях, найденных прекрасно сохранившимися в ледниках десятки лет спустя после бесследного исчезновения. И как нарочно в то же время в газетах описывался случай о нахождении женского трупа, открывшегося при обвале снегов и совершенно неповрежденного под густым слоем облегавшего его льда. По разным данным ученые пришли к заключению, что этот труп пролежал во льдах по крайней мере триста лет. Если и без меня появилось в печати столько рассказов о «ледяных» людях, то я не решился преподнести публике еще и свой.